меня вполне достаточно». В двадцатом веке такая логика кажется вполне естественной и звучит весьма современно.
На следующий день де Серизе и Шове отправились в столицу. Они везли с собой петицию, в которой были изложены справедливые жалобы и претензии луденцев. Действия Лобардемона в этом документе подвергались суровому осуждению, а про новую доктрину капуцинов было написано, что она «нарушает Божий закон» и противоречит мнению отцов церкви, в том числе Святого Фомы и ученых мужей Сорбонны, официально осудивших схожую доктрину в 1625 году. Поэтому луденцы просили его величество передать трактат Транкиля в Сорбонну на экспертизу. Другая просьба состояла в том, чтобы позволить всем, кого бесы и экзорцисты обвиняют в преступлениях, обращаться с апелляциями в Парижский парламент, «являющийся естественным судией в подобных вопросах».
При дворе посланцы разыскали Жана Д'Арманьяка, который немедленно отправился к королю и стал просить его об аудиенции. Король ответил отказом. Тогда де Серизе и Шове удалились, оставив петицию у личного секретаря его величества. К сожалению, этот человек был креатурой кардинала и заклятым врагом луденцев.
Тем временем Лобардемон издал новый указ. Отныне под страхом штрафа в двадцать тысяч ливров запрещалось устраивать какие-либо публичные собрания. На этом сопротивление противника было окончательно сломлено.
Предварительное следствие подошло к концу, настало время начинать судебный процесс. Лобардемон надеялся, что ему удастся завербовать в число судей кого-нибудь из луденских магистратов, но из этого ничего не вышло. Де Серизе, де Бургне, Шарль Шове и Луи Шове — все они отказались участвовать в юридическом убийстве. Комиссар пробовал и уговаривать, и грозил гневом его высокопреосвященства, но тщетно. Все четверо магистратов стояли на своем. Тогда Лобардемоку пришлось набирать судей из окрестных городов — Шинона, Шательро, Пуатье, Тура, Орлеана, Ла-Флеша, Сен-Мексана и Бофора. В конце концов ему удалось собрать синклит из тринадцати покладистых магистратов. С прокурором тоже получилось не совсем гладко. Чересчур щепетильный юрист, которого звали Пьер Фурнье, отказался играть по предусмотренным правилам, но вместо него удалось найти более гибкого обвинителя.
К середине второй недели августа все было готово. Выслушав мессу и причастившись, судьи открыли заседание в кармелитском монастыре. Они выслушали все доказательства, собранные Лобардемоном за предшествующие месяцы. Сам епископ Пуатевенский своим авторитетом подтвердил истинность этих показаний. Значит, устами урсулинок говорили дьяволы, и дьяволы эти недвусмысленно обвиняли Урбена Грандье в колдовстве. А поскольку бесы, находясь под присмотром экзорцистов, обязаны говорить истину, как доказал отец Транкиль, то, стало быть… В общем, логика была понятна.
То, что приговор будет обвинительным, ни у кого не вызывало сомнения. Желающие присутствовать при казни стекались в Луден заранее. В эти жаркие августовские дни в город прибыло тридцать тысяч человек, вдвое больше, чем все население Лудена. Приезжие перекупали друг у друга пищу, комнаты для ночлега и места поближе к эшафоту.
Большинству из нас сегодня трудно понять, что привлекательного находили наши предки в зрелище публичных казней. Однако прежде чем мы начнем поздравлять друг друга с достижениями гуманности, давайте вспомним, что нас, собственно говоря, никто не приглашает присутствовать при экзекуциях, а то еще неизвестно, сколько нашлось бы желающих. И во-вторых, во времена, когда казни были публичными, какое-нибудь повешение считалось занятным аттракционом вроде ярмарочного балагана, а уж сожжение на костре — выдающимся событием, ради которого стоило отправиться в долгое и дорогостоящее путешествие. Публичные казни были отменены не потому, что большинство населения этого добивалось, а потому, что меньшинство реформаторов, людей тонких и щепетильных, оказались достаточно влиятельными, чтобы настоять на своем. Собственно говоря, что такое цивилизация? Можно дать такое определение: это систематическое ущемление прав индивидуума на варварское поведение. А в недавние годы мы обнаружили, что иногда, после всех ограничений, люди с огромным удовольствием возвращаются к прежним обычаям, охотно предаваясь самым диким видам варварского поведения.
И король, и кардинал, и Лобардемон, и судьи, и горожане, и приезжие — все знали, каков будет исход. Единственным, кто еще на что-то надеялся, был сам узник. Грандье до самого конца полагал, что речь идет о самом обычном судебном процессе, что все злоупотребления предварительного следствия остались в прошлом и теперь справедливость будет восстановлена. Письменные доводы священника, а также письмо, адресованное королю (эти документы были тайно переправлены из тюрьмы на волю), написаны человеком, который все еще верит в объективность судей и надеется воздействовать на них при помощи фактов и логических аргументов. Грандье думал, что эти люди всерьез интересуются католическими догмами и прислушаются к мнению известных теологов. Жалкое заблуждение! Лобардемон и его ручные судьи были рабами правителя, который не заботился ни о фактах, ни о логике, ни о законе, ни о теологии, а лишь о политике и личной мести. В данном случае он хотел проверить, насколько безнаказанно ему удастся провернуть судебный процесс построенный на пустом месте.
Выслушав показания бесов, судьи призвали к ответу обвиняемого. Адвокат зачитал вслух его письменные доводы, после чего Грандье ответил на вопросы прокурора. Он говорил и о незаконности методов расследования, и о предубежденности Лобардемона, обвинял экзорцистов в подтасовке фактов, называл новую доктрину капуцинов опасной ересью. Судьи же его не слушали. Они вертелись в своих креслах, зевали, перешептывались, смеялись, ковыряли в носу, рисовали гусиными перьями на бумаге. Грандье смотрел на все это и с каждой минутой все больше понимал, что у него нет никакой надежды.
Его отвели обратно в камеру. Жара в наглухо закупоренном чердаке была невыносимой. Узник лежал на ворохе соломы, слушал, как на улице распевают песни пьяные бретонцы, приехавшие полюбоваться чудовищным спектаклем казни, и мучился бессонницей. Оставалось всего несколько дней… И все эти муки обрушились на человека, ни в чем не виноватого. Он ведь ничего не сделал, не совершил никакого преступления. Однако злоба и ненависть преследовали его и восторжествовали. Теперь бездушная машина организованного неправосудия сотрет его в порошок. Он мог бы защищаться, но враг гораздо сильнее. Ум и красноречие не помогут — ведь никто его не слушает. Оставалось только молить о милосердии, но и это не поможет — враги лишь расхохочутся ему в лицо. Он угодил в капкан, как те кролики, которых мальчишкой он ловил в родных полях. Кролик визжит от ужаса, дергается, а петля на его шее затягивается все туже, но не до такой степени, чтобы визг сделался неслышен. А утихомирить кролика очень просто — достаточно стукнуть его палкой по голове. Грандье испытывал ужасное смешение гнева и отчаяния, жалости к себе и невыносимого ужаса. Кролик умирал легко и быстро — от одного-единственного удара. Ему же, Урбену Грандье, была уготована иная участь. Он вспомнил слова, которыми завершил письмо, адресованное королю: «Я помню, как пятнадцать или шестнадцать лет назад, когда я учился в Бордо, там сожгли одного монаха за колдовство. Но тогда священники и монахи всеми средствами пытались обелить его, хоть он и сознался в своем преступлении. В моем же случае все — и монахи, и монахини, и мои собратья-каноники — сговорились, чтобы погубить меня, хотя я неповинен ни в чем, хоть сколько-нибудь схожем с колдовством».
Он закрыл глаза и вспомнил лицо монаха, искаженное мукой. Сквозь языки пламени тот кричал: «Иисус, Иисус, Иисус…» Потом крики стали неотличимы от визга пойманного кролика. И никто не смилостивился, никто не пресек страданий несчастного.
Ужас стал таким невыносимым, что Грандье вскрикнул. Звук собственного голоса привел его в чувство. Он сел, огляделся. Вокруг царила непроницаемая тьма. И узнику внезапно стало стыдно. Что же он кричит среди ночи, как женщина или перепуганный ребенок! Он нахмурил лоб, стиснул кулаки. Никто еще не называл его трусом. Пусть же враги делают что хотят. Он готов ко всему. Они увидят, что его мужество крепче их злобы, что им не сломить его никакими пытками.
Он снова лег, но по-прежнему не спал. Да, воля его была крепка, но плоть сжималась от страха. Сердце бешено колотилось в груди. Мускулы напряглись, следуя этой внутренней борьбе. Грандье пробовал молиться, но слово «бог» было лишено какого-либо смысла. «Христос» и «Мария» тоже ничего не значили. Все его мысли были лишь о позорной казни, о мучительной смерти, о чудовищной несправедливости, жертвой которой он стал. Все это было совершенно невообразимо, но в то же время происходило на самом деле. Ах, почему он не воспользовался советом архиепископа и не уехал из прихода полтора года назад! Почему не послушался Гийома Обена? Безумством было оставаться в городе, когда ему угрожал арест. При мысли о том, какой могла бы быть его жизнь сейчас, нынешнее положение представлялось еще более