И, конечно, кто-нибудь еще, полный пафоса, восклицал:
— Нет, вопрос серьезный: может, мы Алешке помочь должны?
— Да нет,— говорил я,— вы просто не понимаете, не можете понять, что я нахожу там самую настоящую радость. Да-да, радость от общения с людьми, от работы. Бывает, валишься от усталости, не юноша ведь, а все равно — чувство, знаете, праздничное.
Катя, моя мудрая и всезнающая Катя, когда по возвращении домой я рассказывал ей об этом, молча усмехалась, потом вдруг спрашивала:
— А ты не боишься, что и впрямь проглядишь в себе... провинциала? Помнишь, у Джанни Родари: «Луковицей родился — луковицей и умрешь».
И мягко, но настойчиво всегда переводила разговор на что-нибудь другое.
Я не всегда и не во всем понимал Катю, — у нее был какой-то свой ход мыслей, своя логика, во всяком случае, мне казалось, что уж она-то довольна тем, что судьба сделала нас пожизненными дальневосточниками; вот только это как-то не вязалось с Катиным обостренным интересом к дипломатическим делам и международным событиям, к премудростям межгосударственных отношений.
Все чаще я задумывался: а может, они и не так уж были неправы, мои сердобольные столичные друзья, когда предостерегали меня: гляди, ты и сам не заметишь, как главная, интересная и богатая содержанием жизнь пройдет мимо тебя, по касательной!
От этих мыслей делалось не по себе, и тогда я срывался в первую подвернувшуюся командировку — от газеты, от радио — и неделями мотался по тайге, ночевал где-нибудь в глухом зимовье, спорил о литературе или театре с молодыми деревенскими учителями, у которых было все: и радио, и книги, и телевизор,— и все равно оставалась неизбывная жажда живого общения со свежим человеком; говорил с бородачами-лесорубами или острыми на язык геологами, и с каким-то особым, обостренным вниманием приглядывался и к ним самим, и к их делам, и ко всему вокруг; и вроде бы ничего не обнаруживал такого, чего не знал прежде,— а все равно возвращался домой обновленным.
И круг человеческих интересов, и дела, и конфликты людских отношений — все это было всамделишным, сегодняшним, настоящим, как раз тем, чего мне не хватало.
Пожилые люди мало верят случайностям, хотя, конечно, и не отрицают их. И все-таки то, что происходило в это воскресенье и чему я стал невольным свидетелем и даже соучастником, было именно цепью случайностей.
Я не знал, что мне делать. Заговорить с Ковалевым, спросить о чем-нибудь? А захочет ли он отвечать? Просто повернуться и уйти в библиотеку? Но удобно ли, да, по правде сказать, и любопытство разбирало. К счастью, в эту минуту возвратилась с газетами Наташа. Она позвала меня:
— Выручите, Алексей Кирьянович! В магазин нейлоновые кофточки привезли. Если можно, посидите здесь, пока я сбегаю. Я уже очередь заняла.
— С удовольствием. Только, пожалуйста, газеты мне оставьте.
— В крайнем случае, будете уходить — закроете, а ключ уборщице отдадите.
Довольная, что так удачно все у нее складывается, Наташа надавала мне всяческих наставлений и убежала. А я с головой ушел в чтение газет.
Отвлекли меня возбужденные мужские голоса в зале. Один принадлежал Роману Ковалеву, второй я слышал впервые... Впрочем, нет, стойте: а впервые ли?..
— Вот ты где, оказывается, Роман Васильевич. А я уж все уголочки облазил. Пропал, думаю, человек. Это как же выходит: тебе судилище — тебя и стульчики раздвигать заставили?
— Искал? Зачем?
— А как, Роман Васильевич, не искать? Не чурбаны же мы бесчувственные?.. Да брось ты эти стулья, бог с ними... Вот сказано в книге пророка Исайи: «Правосудие не достигает нас, ждем света и ходим во мраке». Заметь: не достигает!
— К чему бы?
— ...А еще сказано: «Осязаем как слепые стены, и как без глаз ходим ощупью». Все мы — ощупью...
— Да ты о чем, не пойму? — недоумевает Ковалев.
Потом снова слышится негромкий, и — я все более утверждаюсь в этой мысли,— откуда-то очень знакомый мне голос:
— Когда человек в беде, разве не долг наш — прийти на помощь? Ты же, к примеру сказать, не пройдешь мимо, видя, как гибнет ближний?
— Я вроде не твой ближний? И не гибну.
Короткий смешок. Пауза.
— Гибнешь, Роман Васильевич, гибнешь, голубчик! Это тебе только так кажется.
— Насчет выпивок, что ли? Зря агитируешь. Я все слова, какие по такому поводу полагаются, сам себе говорю. На рассвете.
Молчание. Снова второй голос:
— Да ну, право, что за человек ты нескладный? Зачем мне тебя агитировать? В мыслях не было.
— А тогда... к чему разговор?
— Я так рассуждаю: живи всяк, как знаешь. Всякая птаха по-своему ноет. Тебе, к примеру, правится — ты вкушаешь. Мне не нужно — близко не подойду, не то что там что бы. Кому что, милый. Жизнь, Роман Васильевич,— она во всем должна быть такой. Каждый делает, что ему нравится.
— Гляди-ка ты, удобно! Тебе нравится — ты грабишь. Мне не нравится — я не граблю.
— Не кощунствуй!
— Э-э, оставь! А все-таки зачем искал?
Снова заговорил тот, второй. Голос его задумчиво мягок:
— Дорогой ты мой, Роман Васильевич! Ты сейчас подобен человеку, который ушибся, а боли-то сгоряча не чувствует. А она же никуда не денется, боль. Она все равно настигнет, и ни спрятаться от нее, ни укрыться.
В тоне Романа нетерпение:
— Да ты о чем, в конце-то концов?
— О суде, милый человек. О чем же еще?
Я непроизвольно настораживаюсь. Если еще минуту назад меня мучила мысль, что я, сам того не желая, вроде бы занимаюсь подслушиванием, то сейчас разговор в зале принял такой неожиданный и острый оборот, что мне уже не до угрызений совести.
Роман угрюмо возражает:
— Судить вроде будут меня, а не тебя. Ты-то что тревожишься?
— А я же говорю: не чужие мы. И не звери какие. Все люди, все товарищи по сообществу на земле.
— Любопытно. И что из этого должно следовать?
Собеседник Романа говорит мягко и вкрадчиво, будто неразумному ребенку:
— Думаешь, я не понимаю: в твои-то годы. Голова вон седая. И ранения, и контузия... Думаешь, не понимаю: каково это — юнцам на воскресную потеху? Да любого на твое место...
Роман перебивает еще более угрюмо:
— Ради этого искал?
Собеседник отзывается чуть погодя. Зачем-то он понижает голос почти до шепота:
— Слушай. Был я вчера на постройкоме. Насчет одного своего рабочего, Березняков его фамилия. Пашка Березняков, знаешь такого?
— Был, и что?
— Не торопись. Прихожу, Виноградов занят. Посиди, говорит, в соседней комнате... Ты меня слушаешь?
— Ну?
— И вот, слышу, идет разговор о сегодняшнем суде. С кем-то там Виноградов договаривается на суде повернуть дело так, чтобы твою судьбу — на усмотрение бригадиров: как они решат, так тому и быть.