недаром вчера, полоня горизонт, громоздились над городом эти тяжелые тучи.
Ливень гремел по железу еще плохо различимых в предрассветной темноте станционных киосков, бил по крышам вагонов на запасном пути. Он косо хлестал в тускло освещенные стекла вокзальчика. Мокрый гравий на перроне блестел антрацитом. Неяркий свет двух-трех фонарей плескался на земле; с металлических фонарных козырьков цепочками, одна за другою, скатывались капли.
Рядом с вокзальчиком виднелся все тот же палисадник, обнесенный штакетом; листья деревьев в палисаднике поникли под тяжестью влаги; и там, где на деревья падал свет из окон, было видно, как вода бежит, бежит с ветвей. Палисадник был полон приглушенного шороха.
Мало что изменилось на этой станцийке с того времени, когда я был здесь в последний раз, разве лишь прибавилось навесов и складов, нечетко вырисовывающихся в сумерках, да на запасном пути теперь стояло больше порожняка; да больше народу толпилось в зале ожидания, где было по-прежнему не очень светло, пахло махоркой, дезинфекцией, хлебом; хныкали детишки на широких деревянных скамьях; и над всем этим плавал негромкий говорок.
Пожилой, примерно моих лет мужчина в сыром негнущемся брезентовом дождевике подвинулся на скамейке, давая мне место:
— Садись, чего стоишь. В ногах правды пет.
Я сел. Он помолчал, спросил:
— Закурить нет? — И потом, блаженно щурясь от дымка сигареты, задумчиво произнес: — Вот, гляжу, судьба у нас такая, что ли? Все ездим, ездим. Со стройки на стройку. Веришь: мой отец семьдесят шесть лет прожил, а дальше, как в соседнее село по престольным праздникам, никуда не выбирался. А тут...— Он махнул рукой.— Начни перечислять, где я после войны побывал, на руках пальцев не хватит. II теперь, видишь, на этот комбинат потянуло. Спроси вот: что я тут забыл? — Покачал головой в капюшоне. — Не-ет, это уж, видно, такая нам судьба.
Он сделал еще затяжку-другую, погасил сигарету, справился:
— Тоже автобуса ждешь?
Я кивнул.
В рейсовом автобусе, который шел на стройку (сорок два километра через тайгу; туда тянут узкоколейку, но работы хватит еще на год, не меньше), пахло разогретой соляркой, сыростью.
Пассажиров было на удивление мало, народ все озабоченный, усталый, еще не стряхнувший с себя остатков неудобного станционного сна.
Молоденькая, совсем девчонка, кокетливая кондукторша то и дело поправляла пеструю нейлоновую косынку, пошучивала с шофером. А тот, в белоснежной сорочке, красивый и сильный,— снисходительно слушал ее беззаботное щебетанье, и модный твидовый пиджак с каким-то спортивным значком был небрежно наброшен на его рельефные плечи.
— Митенька, а это точно? — допытывалась кондукторша, изредка, как в зеркало, поглядывая в боковое стекло и наново повязывая косыночку. — Рыков не поставит тебя в субботу?
— Ну! — басил шофер.— Пусть попробует. У меня шестнадцать отгульных. Поедем, и точка.
Кондукторша присаживалась сбоку, на минуту прижималась щекою к его литому надежному плечу.
— Ох, устала что-то, Митенька,— крохотной детской горсточкой она прикрывала зевок. Потом снова приободрялась, тихонечко мурлыкала,— голосок у нее был домашний, уютный:
А Митенька степенно повторял, вдруг подавшись вперед и вглядываясь в серую темень дороги, по которой в снопах фар плясал дождь:
— Нич-чо, скоро пошабашим...
Баранку он перебрасывал с картинной лихостью, из ладони в ладонь, точно корабельный штурвал.
С мальчишески жадным любопытством всматривался я в заоконную темень: что же здесь успело перемениться за полтора года? Но разглядеть ничего было нельзя; дождь всё лил и лил. Мой станционный знакомый негромко похрапывал, уткнув нос во влажный брезент плаща, лишь изредка он вскидывал голову и бормотал что-то неразборчивое.
Поселок спал. Только два-три барака лимонно светились незашторенными окнами да от окраины, с той стороны, где, я помнил, должна была находиться электростанция, слышался грохот работающих машин.
Бараки были выстроены в шеренгу. Близ одного из них заливалась дурным лаем суматошная собачонка. Я замахнулся па нее — она отскочила, припадая к земле и захлебываясь от ярости.
На каждом шагу застревая в глине, я с трудом разыскал контору строительства.
Комендант спал, уронив голову на край стола. Рядом лежали фуражка, противогаз довоенного образца в зеленой вылинявшей сумке и нарукавная повязка с какими-то буквами.
— Кто, что? — комендант испуганно вскинул голову. — Что надо?
«На кого он похож? — подумал я. И вспомнил: — Ах, да, киноактер...» Несколько минут комендант глядел на меня обалдело: сон еще стоял омутом в его подпухших глазах. Потом он автоматически пошарил в столе, помотал головой, нацарапал на клочке бумаги несколько слов, сказал:
— Девятнадцатый барак.
Он уснул тут же, мгновенно,— я еще не успел даже закрыть за собою дверь.
И снова были проливной дождь, глина, рыжие пятна фонарей. На востоке, там, где проступала волнистая линия сопок, сквозь дождь начала обозначаться странная — и не розовая, и не желтая, а какая- то грязноватая, розово-оранжевая полоска.
Начиналось утро.
Глава вторая
Утро только начиналось: я сообразил, что пришел слишком рано. Люди досматривают сны. Но ведь не мокнуть же мне под дождем. Постоял. Соскреб щепочкой рыжую глину с сапог, решительно постучал. История повторяется. Тогда, в первый приезд, мне тоже пришлось будить па рассвете соседей по палатке.
— Кто?
— Приезжий.
Открыл пожилой человек в калошах на босу ногу, пиджак внакидку. Он зябко повел плечами, поглядел молча и выжидательно.
— Комендант сказал, у вас койка свободная.— Я протянул направление.
— Имеется.— Читать записку он не стал, а чуть отступил, пропуская меня, и кивнул в угол.
В бараке пахло теплым застоявшимся табачным дымом, деловито постукивал будильник. Пока я раздевался-разувался, пожилой прошел к своей постели.
— Лье-ет!..
— Не говорите,— сказал я.— Развезло. По дороге к вам три раза в грязи застревал.
— Что удивительного? — Он помолчал.— В других-то местах стройки с дорог, начинают. И это, между прочим, правильно.
Я поддакнул:
— Сколько трудностей снялось бы.
—- Сапоги просушить надо,— он сочувственно поцокал.— Утром печку протопим. Балуетесь? — протянул мне пачку папирос.
— Спасибо, я к одному сорту привык.
Мы закурили — он на своей койке, я на своей. Табак был влажноват, дым слегка горчил.
— Ну скажи, все наскрозь сыростью пропиталось,— пожилой сокрушенно покачал головою. Сказал без