— Допустим. Но травиться-то зачем?
Она посмотрела на меня как-то странно, то ли с недоумением, то ли сострадательно:
— Вы же человеческие жизни описываете!
Присев на краешек стула, она глядит куда-то сквозь меня, мечтательно. Продолжает задумчиво, после молчания,— так, словно и не со мною говорит, а с кем-то незримым, третьим:
— И отчего это теперь сильные страсти стали считаться старомодными?
Я оторопел:
— Почему так думаете?
Рассмеялась.
— В прошлом месяце — вам не рассказывали? У нас дискуссия была. «Что такое любовь». Это все Наташа придумывает. Так, поверите, не парни, нет, а сами девчонки говорят: «Нам еще со школьной скамьи твердили: «Анна Каренина, Анна Каренина — пример беззаветной любви...» Под поезд! Нашла чем удивить. Некоторые Каренину сочувствовали: мужчина как мужчина, а гляди ты, не повезло.
— Если не секрет, что же у вас все-таки не ладится с Борисом? Он производит такое серьезное впечатление...
Она рассеянно перебирает неглаженые сорочки.
— Да не то чтобы не ладится. Просто мы, по-моему, разные. Он вбил в голову, что обязательно должен сделать из меня... ученую. Жизненная обязанность у него такая. «Софья Ковалевская, говорит, смогла, а чем ты хуже?»
Я смеюсь.
— Да нет, правда.— Лариса тоже рассмеялась, отчего у нее на щеках образовались ямочки.— Заладил: «Она, мол, в какое время умудрилась стать профессором! А ты...» — «А что — я? — говорю.— Я строитель. Во времена Ковалевской тоже небось не под открытым небом жили».
— А он?
— А он: «Ты тоже могла бы стать выдающейся ученой, при твоем уме-то. Стоит только захотеть! У тебя нет воли, но ее можно выработать!» Чудак: будто все дело в моем хотенье?.. Ну и женился бы на своей Ковалевской, Я детей люблю. Пусть будут замурзанные, какие угодно — лишь бы мои, выхожу...
Лариса помедлила и, когда заговорила, в голосе ее была ломкая напряженность:
— Ну вот, по-честному, Алексей Кирьянович: разве это стыдно.
— Наоборот! По-моему, прекрасно.
— Вот видите. А он мне своей Ковалевской в нос тычет.
Лариса спохватывается:
— Я с вами откровенничаю, все равно как с подружкой какой. А вы небось слушаете и думаете: «Вот навязалась на мою голову...»
— Что вы! Ничего похожего в мыслях не было.
Лариса набирает в рот воды, запрокидывает голову, так что обнажается белая и сильная шея, потом звучно брызжет на расстеленную сорочку и пальцем проводит по утюгу:
— Вроде ничего...
Через минуту-другую снова слышно:
Сложны и запутанны вы, человеческие взаимоотношения! Ну вот что, скажите на милость, ответишь Ларисе? Что ей посоветуешь? Да она, похоже, и не ждет совета. Она из той прочно и трезво стоящей на земле породы женщин, которые меньше всего нуждаются в чьих-либо советах; ей советуй не советуй, все равно по-своему поступит.
И верно: кончив гладить, она складывает сорочку, зачем-то проводит по пей ладошкой и заключает энергично и чуть насмешливо:
— Э, что там! Как говорит в таких случаях Роман Васильевич, кватч [3] .
Внезапно поставив утюг «на попа», Лариса настороженно прислушивается:
— Сюда!.. Интересно, кто бы?
И в ту же минуту протяжно скрипит наша дверь. Виноградов! С ним два незнакомца. Оба в светло- коричневых дубленках, оба с фотоаппаратами и громадными светло-оранжевыми портфелями, сверкающими никелем крупных замков.
Один из незнакомцев высок, весь он какой-то поджарый, острый; другой — низенький, словно бы оглаженный ладошками с боков. Они задерживаются в дверях, нерешительно оглядывая наше жилье, и тут Лариса бесцеремонно командует:
— Дверь, дверь! Не лето.
Они смущенно кашляют и поспешно закрывают нашу «скрипучку».
— День добжий! — вежливо произносит высокий.
Низкий кланяется молча.
— Прошу вас, прошу вас,— говорит им Виноградов.
Он с подчеркнутой вежливостью,— батюшки светы, что это за парад такой! — протягивает руку Ларисе. Та усмехается, по руку пожимает. Успевает бросить озорной взгляд в мою сторону: видали? Вот так-то! Растем.
Потом Виноградов поворачивается ко мне:
— Мы, собственно, к вам, Алексей Кирьянович.
— Ко мне? Польщен, но не имею чести...
— Это ваши коллеги, польские литераторы. Совершают, так сказать, турне по Дальнему Востоку. Узнали, что вы здесь,— просят познакомить.
— Очень рад. Прошу извинения, что встречаю гостей лежа.
— Я им рассказывал, рассказывал,— заторопился Виноградов, и гости усердно закивали: да-да, им уже известно, что я болею. Ах, какая неприятность! Они поочередно пожали мне руку и назвали свои фамилии. После этого наступила томительная пауза.
— Пшепрашем,— спохватываюсь я.— Садитесь, пожалуйста.
— Пан размувляет по-польски? — обрадованно удивляется высокий.
Вообще-то говоря — да, размувляет. Только ведь это и Ларису и Виноградова поставит в невыгодное положение.
— Что вы! Полтора десятка обыденных слов,— отвечаю я.— Но это ничего. Мы поймем друг друга.
— О, добже, пан, добже!
Гости сидят церемонно, каждый на краешке своего стула. Молчим. Разглядываем друг друга.
Высокий заговаривает первым. Вежливо справляется у Ларисы:
— Як ваша жизнь, господыня?
— Вот уж действительно! Нашли господыню,— звонко и застенчиво смеется Лариса.— Ничего. Живем, хлеб жуем.
Если наблюдать со стороны, он был немножко странным, этот наш разговор. Гости — оба они оказались пока еще малоизвестными журналистами,— потолковав для приличия о том, что в тайге холодно, враз щелкнули замками своих портфелей и вытащили один — плоскую флягу, другой — пеструю коробочку конфет:
— Може, посмокуэ?
Мы с Ларисой переглянулись. Молодая женщина опустила смеющиеся глаза.
— Днем-то вроде бы неловко,— простовато говорю я. И снова гляжу на Ларису.
— Алексей Кирьянович! — нараспев говорит мне Виноградов.— Может, у них так принято?
— Да ничего у них не принято,— все еще не гася в зрачках смеха, вмешивается Лариса.— Была я у них по туризму. Люди как люди.
И она повернулась к гостям.
— Вы вот что, ребята, спрячьте-ка свою фляжку и бросьте наводить тень на плетень.
— Наводить... что? — не понял долговязый.
— Тень, говорю, на плетень. Алексей Кирьянович у нас — человек общительный, разговорится и без