слегка приоткрытая дамская сумочка с выглядывавшей из нее косынкой в горошек на соседнем столике служила обозначением сидящей за столиком женщины, которая, держа в одной руке кофейную чашку, другой быстро листала иллюстрированный журнал, иногда задерживаясь на картинке. Гора стопкой сложенных на стойке розеток для мороженого напрашивалась как характеристика для хозяина, а лужа на полу под вешалкой обозначала зонт над ней. Вместо того чтобы видеть лица посетителей, Блох видел на стене сальные пятна на высоте их голов. Он был до того раздражен, что поглядел на грязный шнур, за который дернула официантка, чтобы погасить настенное освещение — тем временем снаружи посветлело, — словно это настенное освещение было обвинением против него. К тому же оттого, что он шел под дождем, у него разболелась голова.

Назойливые детали словно бы пачкали и полностью искажали людей и обстановку, частью которых были. Защититься можно было, только называя их в отдельности и бросая эти названия, как ругательства, в адрес их владельцев. Хозяина за стойкой можно было назвать розеткой для мороженого, официантке сказать, что она дырявая мочка. Ему не терпелось также сказать женщине с журналом: ты, сумочка! А мужчине за соседним столиком — он наконец вернулся из задней комнаты и, уже расплачиваясь, стоя выпил вино — пятно на штанах! Или, когда мужчина ставил пустой стакан на стол и выходил, крикнуть вдогонку, что он отпечаток пальцев, щеколда, разрез плаща, дождевая лужа, зажимка для брюк, брызговик и так далее, пока этот субъект на велосипеде не скрылся из виду… Даже разговоры, а главное, восклицания людей, эти «ну?», эти «ага!» были до того назойливы, что хотелось повторять их с издевкой.

Блох зашел в мясную лавку и купил себе две булочки с колбасой. В гостинице он есть не стал, потому что деньги были на исходе. Блох оглядел ряд свисавших с перекладины колбас и показал продавщице, от какой отрезать. В лавку, держа в руке записку, вошла девчурка. Таможенник сперва принял труп школьника за принесенный течением матрац, как раз говорила продавщица. Она достала из картонки две булочки и разрезала их поперек, но не до самого края. Хлеб был такой черствый, что, когда нож врезался в него, Блох услышал треск. Продавщица раскрыла булочки и в одну вложила ломтики колбасы. Блох сказал, что он не спешит, пусть сначала обслужит ребенка. Он увидел, что малышка молча держит перед собой записку. Продавщица наклонилась вперед и прочла написанное. Когда она потом разрубала мясо, оно соскользнуло с колоды и упало на каменный пол. «Бац!» — сказала девочка. Мясо осталось лежать там, где упало. Продавщица подняла его, поскребла лезвием ножа и завернула. За окном Блох увидел, как школьники шли с раскрытыми зонтами, хотя дождь перестал. Он отворил малышке дверь и смотрел, как продавщица сдирает с колбасы кожицу и укладывает ломтики колбасы во вторую булочку.

Дела идут плохо, пожаловалась продавщица.

— Дома стоят лишь на той стороне улицы, где лавка, поэтому, во-первых, напротив никто не живет и никто не знает, что здесь лавка, и, во-вторых, прохожие никогда на другую сторону улицы не переходят, идут мимо густым потоком и опять-таки не замечают мясной, тем более что витрина немногим шире окон жилых комнат в соседних домах.

Блоха удивило, что люди не ходят по противоположной стороне улицы, где незастроенные участки и больше солнца. Видимо, такая уж потребность ходить вдоль домов, сказал он. Продавщица, которая его не поняла, потому что посреди фразы ему стало противно говорить и конец он промямлил, засмеялась, словно и ждала в ответ шутки. В самом деле, в лавке вдруг стало так темно — мимо витрины прошли сразу несколько человек, — что это могло показаться шуткой.

Во-первых… Во-вторых… — повторил про себя Блох слова продавщицы; ему было непонятно, как это можно начать говорить и наперед знать, что скажешь в конце фразы. Булочки с колбасой он съел, лишь выйдя из мясной, на ходу. Сальную оберточную бумагу скомкал, чтобы выбросить. Но поблизости не оказалось урны. Некоторое время он шел с бумажным комком в одну сторону, потом в другую. Сунул бумагу в карман пиджака, снова вытащил и, наконец, кинул через ограду в чей-то фруктовый сад. Тотчас со всех сторон сбежались куры, но повернули обратно, даже не расклевав бумажного комка.

Перед собой Блох увидел трех человек, наискось переходивших улицу, двое были в форме, а посредине мужчина в черном воскресном костюме и с галстуком, который не то от ветра, не то от быстрого бега откинуло назад, и он свисал через плечо. Блох стал смотреть, как жандармы вели цыгана в отделение. До двери они шли все рядом, и цыган вроде бы непринужденно шагал между жандармами и с ними разговаривал; но когда один из жандармов открыл дверь, второй не втолкнул цыгана, а лишь слегка сзади притронулся к его локтю. Цыган взглянул через плечо на жандарма и дружелюбно заулыбался; воротничок рубашки под узлом галстука был распахнут. Блоху показалось, будто цыган попал в такой переплет, что, когда притронулись к его локтю, ему ничего другого и не оставалось, как только беспомощно-дружелюбно взглянуть на жандарма.

Блох вошел за ними в здание, где помещалась также почта; на какой-то миг он уверовал: если увидят, как он у всех на виду ест булочку с колбасой, никому и в голову не придет, что он в чем-то замешан. «Замешан»? Он даже думать не смеет, будто обязан оправдывать свое присутствие при задержании цыгана, какими-либо действиями, например тем, что ест булочку с колбасой. Оправдываться надо будет, лишь если его призовут к ответу и что-то предъявят; а поскольку ему вообще не следует думать о том, что его могут призвать к ответу, он не должен думать и о том, какие на этот случай припасти оправдания; такого случая просто не может быть. Поэтому, если спросят, видел ли он, как вели цыгана, ему незачем отрицать и ссылаться на то, что он, мол, ел булочку с колбасой и не обратил внимания, — он может спокойно признаться, что был этому свидетелем. «Свидетелем»? — прервал себя Блох, ожидая на почте телефонного разговора. «Признаться»? Какое отношение имели эти слова к ничуть его не касающемуся происшествию? Не придавали ли они всему этому значения, которое он как раз отрицал? «Отрицал»? — вновь прервал себя Блох. Тут нечего отрицать. Ему следует остерегаться слов, которые превращают то, что он хочет сказать, в своего рода показания.

Его позвали в телефонную кабину. Все еще размышляя, как бы не создалось впечатления, будто он хочет дать какие-то показания, Блох поймал себя на том, что оборачивает ручку телефонной трубки носовым платком. Несколько сконфуженный, он спрятал платок. Как это он от мысли о неосторожных словах дошел до такого? Ему сообщили, что приятель, которому он звонит, перед ответственным воскресным матчем уехал вместе со всей командой в тренировочный лагерь и с ним нельзя связаться по телефону. Блох дал почтовой служащей другой номер. Она попросила его сперва расплатиться за первый разговор. Блох уплатил и сел на скамью в ожидании второго разговора. Зазвонил телефон, Блох встал. Но это позвонили передать поздравительную телеграмму. Почтовая служащая записала, потом, повторяя каждое слово, попросила подтверждения. Блох расхаживал взад и вперед. Вернулся один из почтальонов и стал громко отчитываться перед почтовой служащей. Блох сел. На улице сейчас, в эти послеобеденные часы, ничто не привлекало взгляд. Блох начал терять терпение, но внешне держался спокойно. Он слышал, как письмоносец рассказывал, что цыган все эти дни прятался в будке таможенной службы на границе.

— Это всякий может сказать! — заявил Блох.

Почтальон оглянулся на него и замолчал. То, что он выдает за новость, продолжал Блох, можно было еще вчера, позавчера и позапозавчера прочесть в газетах. Его болтовня ровно ничего не значит, ровным счетом ничего. Еще когда Блох говорил, почтальон повернулся к нему спиной и теперь тихо беседовал со служащей; их невнятное бормотание воспринималось Блохом, как те разговоры в заграничных фильмах, которые не переводят, поскольку они и должны оставаться непонятными. Блох не мог уже пробиться со своими замечаниями. И вдруг тот факт, что именно на почте он «не может пробиться», показался ему не фактом, а плоской шуткой, тем острословием, которое ему и вообще, и особенно у спортивных репортеров, всегда было донельзя противно. Уже рассказ почтальона о цыгане показался ему грубой двусмысленностью, неуклюжим намеком, и точно так же — поздравительная телеграмма, слова в которой были до того стерты, что просто не могли пониматься буквально. И не только то, что говорилось, заключало в себе намек, но и окружающие предметы ему что-то внушали. «Словно они мне подмигивают и подают знаки!» — подумал Блох. Не зря же крышка чернильницы лежала почти рядом на промокательной бумаге, и промокательную бумагу на конторке явно только сегодня сменили, так что на ней легко читались отпечатки. И не следовало ли вместо «так что» сказать «чтобы»? Чтобы , значит, легко читались отпечатки. Но вот почтовая служащая подняла трубку и передала по буквам поздравительную телеграмму. На что она при этом намекала? Что скрывалось за продиктованным ею: «Всего наилучшего»? И что значило: «С сердечными поздравлениями»? Что стояло за этими пустыми фразами? Кто скрывался за подписью: «Гордящиеся вами дедушка и бабушка»? Еще утром

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату