утратил гордость и уверенность.
Я понимал, что отцу тяжело, но не мог простить ему беспричинных приступов бешенства. Зачем вымещать свои неприятности на ближних? Мама пыталась утешать меня:
— Потерпи, Джош, все переменится. Он хороший и добрый человек, просто отчаяние затмевает его рассудок.
Она ни за что не признала бы, что отец бывает неправ, и твердила:
— Джош, дорогой, ты должен его понять.
В то утро, стоя возле мамы в темной кухне, я поклялся, что постараюсь быть терпеливым, хотя бы ради нее. Она казалась, такой маленькой, согбенной заботами и усталостью; я испытывал к ней величайшую нежность. Поставив пустую чашку на стол, я погладил маму по плечу:
— Отдохни еще часок, ма. Можешь поспать до шести.
Она кивнула, но я знал: она больше не ляжет из-за страха проспать, не приготовить вовремя завтрак. Мама слишком много работает. Меня это беспокоило. По правде говоря, отца тоже тревожило мамино здоровье.
Когда я вернулся, мама и отец сидели за кухонным столом. Он выглядел помятым, взъерошенным, но, против обыкновения, не сердитым. Отец держал маму за руку, и они о чем-то тихо беседовали.
Мама встала, чтобы подать мне обещанный завтрак:
— У нас сегодня яйца!
Тут она заметила, что я дрожу и жмусъ к плите.
— Ох, Джош, ты не надел свитер. Я ведь специально выложила его на стул. По утрам теперь так холодно…
При этих ее словах отец словно с цепи сорвался:
— Что, мама должна тебя одевать? Тебе не три года. У нее и без того полно забот. Совести у тебя нет! Не хватало еще, чтобы ты подцепил грипп. Где мы возьмем деньги на докторов?
В груди у меня закипело, я открыл было рот, чтобы крикнуть ему: «Я хоть зарабатываю семье на хлеб, а ты?», но, заметив мольбу в маминых глазах, осекся. Отец перевел взгляд с меня на нее, поднялся и обнял маму.
— Прости, Мэри, прости, пожалуйста. Мне не следовало его ругать. Я знаю: тебе это причиняет боль. Какая-то злоба во мне сидит…
— Нет, Стефан, ты просто устал и изголодался. Съешь-ка яйцо, а из двух оставшихся я сделаю детям омлет.
— Спасибо, я наелся. Мне пора — хотим с дружками попытать счастья в одной фирме на Вестерн- авеню.
Он взглянул на меня, и мне показалось, что он хочет сказать «прости» так же, как маме. Я резко отвернулся: не нужны мне его извинения! Слишком часто он на меня набрасывается безо всякой причины. Мама любит его и поэтому прощает, а я нисколечко не люблю!
Он вышел, и я повернулся к маме:
— Ма, я не буду есть, мне расхотелось.
Она промолчала, подошла к окну и выглянула на улицу. Я поднялся к себе, доделал уроки и собрался в школу.
Когда я спустился вниз, мама протянула мне кусок хлеба, намазанный маргарином.
— На перемене купи стакан какао и съешь бутерброд. Ты не сможешь хорошо сыграть на вечере, если не будешь есть.
Сказав это, она быстро вышла из кухни, точно боялась, что я заговорю об отце. Стоя у кухонного стола, я разглядывал бутерброд. Интересно, у нее самой есть деньги, чтобы выпить какао в своей прачечной? Хлопнула дверь ее комнаты, Я знал этот звук: часто его слышал, когда был маленький и надоедал ей детскими капризами. Он означал: «Оставь меня, я хочу побыть, одна».
Но сейчас она вряд ли на меня сердится, скорее, ей не хочется, чтобы я ругал отца. Я медленно засунул бутерброд в карман куртки и вышел из дому.
В последнее время школа стала моим убежищем. Учился я хорошо, и учеба была мне не в тягость. Приятелей у меня не много, зато после уроков рояль мисс Краун в кабинете музыки о моем распоряжении. И еще — Хови всегда рядом!
Играл я, пожалуй, получше многих своих сверстников. Это потому, что мама — превосходная учительница и еще оттого, что я люблю музыку больше всего на свете, Я просиживал за роялем часами, подбирая возникавшие в памяти мелодии, иногда спотыкался, фальшивил, но в конце концов нащупывал верный мотив и повторял его до тех пор, пока ноты не начинали журчать, точно ручеек.
Хови разделял мою страсть к музыке, он был на редкость одарен и обладал абсолютным слухом. Он мог напеть любую мелодию и еще что-нибудь присочинить к ней. Нотной грамоты он не знал, зато умел извлекать музыку из пианино, гитары, губной гармошки и даже карманного гребешка. Но его любимым инструментом было старенькое банджо. Он полушутя сознался мне, что где-то стянул его. Как бы оно ему ни досталось, Хови очень дорожил им. Струны пели под его пальцами, и уже после нескольких репетиций мы с ним так сыгрались, что я просто ликовал от восторга. Каждый день после уроков мы запирались с Хови в музыкальном классе, и я забывал все домашние неприятности, отцовскую угрюмость, унылые лица обитателей чикагского Вест-Сайда.
Хови рано узнал, почем фунт лиха, но беды не сломили его. Он был всего на несколько месяцев младше меня, а ростом — не выше Джоя. На худом болезненном лице выделялись большие карие глаза, которые то подергивались печалью, то наполнялись весельем наперекор всему. Родного отца он не помнил, зато у него чисто менялись отчимы, и никому из них не было до него дела. Мать спускала все деньги на виски; если же бывала трезвой, так и сочилась злобой. Хови никогда не жаловался на жизнь, он любил веселье и шутку, у него был какой-то особенный, смешливый рот, всегда готовый расплыться в улыбке. Я, наверно, потому обратил на это внимание, что сам смеюсь редко, рот у меня неулыбчивый и вид обычно хмурый. Словом, Хови был отличным парнем, в классе я дружил с ним одним.
В тот день мы разучивали музыку, которую я сочинил. Мелодия была изменчивой, нестойкой, она звучала по-разному, в зависимости от настроения или погоды, выражала то надежду, то отчаяние. Когда мисс Краун впервые услышала мой опус, лицо ее озарилось светом. Можно было не спрашивать ее мнение — и так ясно, тем более что она сразу предложила нам выступить на школьном вечере.
За окном кончался мягкий, сонный октябрьский день, казалось, во всем мире царит спокойствие и довольство. Старухе-природе все равно, есть ли у людей работа, наедаются ли досыта дети за ужином. Природа делает вид, что детский голод — вещь обычная: навозились, набегались, вот аппетит и разыгрался, ничего тут страшного нет! Если дома ждет вкусный ужин, тогда все в порядке. Когда ешь регулярно, к этому привыкаешь, будто к смене дня и ночи. Раньше я не боялся проголодаться — то был приятный, восхитительный, обычный голод! Но теперь для меня и многих-многих других голод означал совсем иное.
И тут я рассердился на природу за ее беспечность, за равнодушие к нашему беспросветному житью. В порыве бессильной злости я ударил по желтым клавишам, но Хови тотчас привел меня в чувство.
— Джош, какая тебя укусила вошь? — спросил он с добродушной ухмылкой, перебирая струны. — А ну, давай что-нибудь повеселее.
Я невольно улыбнулся и заиграл «диксиленд». За несколько месяцев репетиций мы с Хови хорошо изучили друг друга; он заранее угадывал каждую перемену темпа, знал, когда мне хочется озорничать, знал, когда мне грустно. Веселая мелодия сменялась печальным «блюзом» — я думал о людях, роющихся в корзинах с мусором, греющихся у костров из старых газет…
В класс заглянула мисс Краун. Она казалась очень усталой, ее лицо вытянулось и посерело. Стоя на пороге, она глядела на нас, слегка покачиваясь в такт музыке, улыбалась и утирала слезы. Когда мы кончили, она подошла и прислонилась к роялю.
Хови настоящий клоун — откинул голову на спинку стула и закрыл глаза:
— Господи, какая музыка! Ты потрясающе играл, Джош, да и я тоже молодец!
При этих словах мисс Краун рассмеялась: Хови часто ее смешил.
— Когда слушаешь музыку, забываешь об очередях за хлебом. — Она кивнула мне. — Замечательно, Джош. Очень живо и непосредственно, и Хови тебя прекрасно дополняет. Вы будете иметь большой