колокольчики, сирень и гиацинты, повернулась и, ничего перед собою не видя, двинулась прочь.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Дневник Нелл Раксфорд
Уже стемнело — я не знаю, который теперь час. Клара крепко спит в колыбельке — так крепко, что я вынуждена время от времени проверять, дышит ли она. Я совершенно измождена усталостью, но уверена, что не засну. В голове моей, словно крысы в клетке, мечутся мысли; я не могу привести их в порядок, но знаю, что должна — ради нее. У меня есть три дня до приезда Магнуса: три дня, чтобы записать все, что произошло, и подготовиться к тому, что, как я опасаюсь, должно произойти.
По крайней мере, я отыскала надежное место, где могу спрятать свой дневник. Я не решалась начать его в Лондоне, боясь, что Магнус его найдет. Если бы он узнал… Но нет, я пока не стану писать об этом. Я не должна предполагать самое худшее, или я потеряю всякую надежду.
Начну с описания моей комнаты или, скорее, двух, так как Клара спит в маленькой каморке, которая когда-то была, по-видимому, чуланом или стенным шкафом, открывающимся из этой. Мы находимся на втором этаже, примерно в середине длинного коридора, изобилующего изгибами и поворотами, так что трудно сказать, где ты находишься. Мне пришлось вернуться к началу коридора и трижды пересчитать двери, чтобы выяснить, что здесь расположены четырнадцать комнат. Лестница для слуг — в дальней части дома, она отделена дверью от главной, фасадной части Холла.
Деревянные панели вычищены и отмыты, полы устланы новыми коврами; это придало бы мне уверенности, если бы я не подозревала, что это сделано в большей степени ради миссис Брайант, чем ради меня. Поскольку мне предстоит председательствовать на ее сеансе, то приличия должны быть соблюдены, хотя вряд ли она решится хоть одной ногой сюда ступить. Пол скрипит всюду, куда бы я ни пошла и как бы мягко ни ступала. Кровать — древнее ложе с четырьмя столбиками для балдахина, однако балдахин снят — он, несомненно, истлел в лохмотья — но, по крайней мере, постельное белье свежее и сухое. Здесь есть комод, умывальник, туалетный столик — все очень старого, темного дерева. Письменный стол, за которым я сейчас сижу… опять-таки не знаю, должно ли его присутствие в этой комнате меня успокаивать, или оно сулит что-то зловещее? Стоял ли он здесь раньше, или его принесли сюда по приказанию Магнуса? Словно он хотел этим сказать: «Я точно знаю, дорогая, что ты намереваешься писать, так что не воображай, что ты сможешь помешать мне это прочесть».
Письменный стол стоит под окном, которое в дневное время смотрит вниз — далеко вниз — на неровное пространство кошеной травы, скошенной так недавно, что видны бледные, желтовато-белые черенки стеблей. Наступающие на это пространство деревья так высоки, что закрывают половину неба. Однако сейчас за окном ничего нет — только огонек моей свечи отражается в стекле под расплывчатым отображением моего лица; а дальше — тьма кромешная.
Я без конца спрашивала себя: может быть, в тот единственный раз, когда Магнусу удалось месмеризировать меня, он подчинил себе мою волю или затуманил восприятие на достаточно долгое время, чтобы добиться от меня согласия? Но даже если и так, память об этом необратимо утеряна, и я в любом случае должна винить саму себя за то, что вышла за него замуж. Я знала, что не люблю его, и мне надо было сказать ему, что я передумала, о чем молила меня Ада. Я помню ее бледное, потрясенное лицо на свадьбе; с тех пор я ее больше не видела. В своих письмах к ней я говорю, что совершенно счастлива, а она притворяется, что верит этому, так что мы пишем друг другу все реже и реже. Но я не могу быть откровенной с нею — у нее хватает собственных горестей.
Как могла я вообразить себе, что Магнус станет мне так же желанен, как я — ему? Мне теперь стало казаться, что еще до замужества я старалась избегать его прикосновений, но этого не могло быть, или же вожделение напрочь ослепляет мужчин — даже таких тонких и проницательных, как Магнус. В ночь после свадьбы — мне придется это написать — сам акт оказался невыносимо болезненным (был ли бы он таким же с Эдуардом? Мне не верится), но мое страдание, казалось, возбуждало Магнуса еще больше. Насилие возобновилось на следующую ночь, и на следующую (дни между этими ночами почти не оставили по себе памяти), а я пыталась притвориться, уговорить себя, что привыкну к этому, но, хотя физическая боль несколько утихла, ощущение, что меня насилуют, лишь возрастало. Так как я отказалась от свадебного путешествия, мы сразу же отправились в его дом на Манстер-сквер. Моя спальня была на третьем этаже, его — на втором, но в те первые дни (или это были недели?) он считал мою комнату своей, до того утра, когда все необратимо переменилось.
Вероятно, я спустилась к завтраку первой, хотя я не помню, как одевалась, как закалывала волосы, помню только (словно я опять ходила во сне и, неожиданно проснувшись, оказалась за накрытым для завтрака столом), что увидела горничную у серванта, как раз когда в дверях появился Магнус. Горничную звали Софи — как мою сестру; молоденькая девушка, лет шестнадцати, она была небольшого роста, застенчивая и светловолосая. Магнус остановился рядом со мной и положил ладонь мне на шею под затылком, а я — я ничего не могла с собой поделать — я содрогнулась при его прикосновении. Софи видела это и, зардевшись, бросилась прочь из комнаты.
Рука на моей шее точно обратилась в камень. Последовал миг абсолютной неподвижности; затем руку убрали, и я испуганно подняла голову — взглянуть ему в лицо. Лицо его было лишено всякого выражения. Мы еще с небольшую вечность так и смотрели друг на друга, потом он медленно кивнул, как бы сам себе что-то подтверждая, а затем — будто глухой занавес был быстро и в полном молчании задернут — вернулся к своей обычной манере и сказал, словно совсем ничего не произошло: «Я надеюсь, вы хорошо спали, моя дорогая?»
Вскоре после этого он ушел и отсутствовал почти до вечера. Весь вечер он поддерживал видимость того, что ничего не произошло; когда же наступило время уходить к себе, Магнус, не коснувшись меня, поклонился, пожелал мне спокойной ночи и ушел в свою комнату. Полночи я лежала без сна, страшась услышать его шаги на лестнице, но на следующее утро повторилось то же самое; я не догадалась бы, что что-то не так, только он ко мне совершенно не прикасался. Вскоре после этого Софи предупредила, что уходит, но если ее и заставили так сделать, мне она об этом не сказала. День за днем Магнус продолжал играть роль преданного мужа — в присутствии гостей и перед слугами, и я чувствовала себя вынужденной следовать его примеру, не зная, как же еще можно поступать. Эта маска никогда не спадала с его лица, даже если мы оставались вдвоем, правда, такое никогда не длилось долго. Почти все дни он проводил вне дома, навещая своих пациентов — во всяком случае так он говорил мне — а вечерами, если мы обедали дома, он с величайшей вежливостью приносил извинения и уходил, как только убирали последние тарелки, и я больше его не видела до тех пор, пока он не являлся к накрытому для завтрака столу.
Выкажи он хотя бы какие-то эмоции — пусть даже ярость — думаю, я почувствовала бы к нему что-то вроде жалости. Вероятно, я пошла бы на унижение и просила бы его простить меня, но самая мысль о такой возможности вызывала у меня мурашки по всему телу, потому что теперь я стала бояться того, что скрывалось за этой улыбающейся маской. А несколько недель спустя я обнаружила, что жду ребенка.
Я полагала, что эта новость обязательно изменит наши отношения, но, когда я наконец набралась храбрости сказать ему об этом — как-то утром, за завтраком, пока горничной в комнате не было, — все, что он произнес, было: «Значит, у меня будет сын. Я поздравляю вас, моя дорогая. Вам надо будет последить за вашим здоровьем, которое в последнее время оставляло желать лучшего». Я не осмелилась выразить сомнение в его уверенности, что младенец будет мужского пола.
Почти все время ожидания ребенка я чувствовала себя плохо и прожила его в состоянии полной неопределенности, не зная, что же будет потом; дни и недели сливались в одно расплывчатое пятно. Магнус