конце комнаты.
— Значит! — крикнул Дженкс, встал, покачнулся. Загудел крыльями, удерживая равновесие. — Что я теперь могу чувствовать, когда ее рядом нет? Она велела жить, а зачем? Все теперь пусто!
С терпеливостью горьким опытом добытой мудрости Пирс поднял глаза.
— Появится смысл.
— Откуда тебе знать? — горько спросил Дженкс. — Ты же ничего не делал, только лежал в земле мертвым сто лет.
Пирс с безмятежным лицом ответил:
— Я любил. Я потерял все, потому что смерть пришла рано. Я видел это за тебя — прожил это за Маталину. Она хочет, чтобы ты жил. Любил. Был счастлив. Вот чего она хочет. Это я тебе ручаюсь.
— Ты… — начал Дженкс неистово — и осекся. — Да. Ты знаешь.
Пирс поставил на полку статуэтку богомола.
— Я любил всей душой одну женщину. И оставил ее, хотя и рвался остаться. Она продолжала жить, нашла свою любовь, вышла замуж, родила детей, ставших теперь стариками, но я видел ее лицо на их фотографиях — и улыбался.
Я шмыгнула носом, думая, что смехотворной была моя попытка помочь. Я рвалась уговорить Дженкса жить, а Пирс жил больше, чем мы оба, вместе взятые. Не по годам — по опыту.
Вроде бы начиная понимать, Дженкс снова свалился на моховой холм.
— И когда же перестанет болеть? — спросил он, держась за сердце.
Я пожала одним плечом. Все мы терпели удары, но они, наверное, сделали нас крепче. А может, наоборот — добавили хрупкости.
— Наступает онемение ума, — ответил Пирс. — Воспоминания меркнут, приходят другие. Долго. Может быть, никогда.
— Я никогда не забуду Маталину, — поклялся Дженкс. — Сколько бы ни прожил.
— Но ты будешь жить. — Пирс повернулся к нам лицом. — Ты нужен другим, и ты это знаешь. Иначе зачем бы было говорить Джаксу, чтобы принял землю? Это не в традициях пикси. Это против всего, что ты знаешь. Зачем так делать, если не чувствуешь своей ответственности перед другими?
Дженкс заморгал, думая об этом, и Пирс встал около меня.
— Ты потянулся дальше, чем мог, пикси, — сказал он. — Сейчас тебе придется жить в соответствии с твоими мыслями. Ты должен жить.
Дженкс беззвучно заплакал, тонкая серебристая пыльца посыпалась с него.
— Я никогда больше ее не услышу, — сказал он тихо. — Никогда не узнаю ее мыслей на закате, ее мнения о зерне. Откуда мне теперь знать, прорастет оно или нет? Она всегда была права, всегда.
С несчастным лицом он поднял глаза, а я мысленно вздохнула с огромным облегчением. Он хотел жить. Только не знал как.
Пирс протянул ему бокал с медом.
— Ты узнаешь. Пойдем со мной в первое весеннее полнолуние. Обойдем кладбища. Мне нужно найти мою возлюбленную, положить цветы на ее могилу и сказать спасибо, что жила без меня.
Мне тяжело было дышать, горло перехватило. Но я не могла не подумать, что Пирс наверняка сравнивает меня со своей любимой из восемнадцатого века. Той, которой я никогда не смогла бы быть. И не знаю, хотела бы я быть с мужчиной, которому нужна такая женщина.
— Узнаю, — серьезно ответил Дженкс, не прикасаясь к меду. — И мы вместе споем о Маталине.
Надежда мешалась с печалью, и я подошла его обнять.
— Пойдем? — спросила я.
Маталина хотела, чтобы он сжег их дом.
Дженкс покосился на бокал у себя в руке:
— Еще нет.
Я взяла елочную лампочку у него из рук.
— Мне тебя не хватало, Дженкс. — Я обняла его, а сзади были крылья — неожиданное ощущение. — На долю мига мне показалось, что тебя нет. И никогда больше мне так не делай.
Он вздохнул, потом еще раз. Прерывисто, с волнением.
— Как мне без нее плохо, — сказал он, и вдруг обнял меня крепко-крепко, сердито плача мне в волосы. — Как же чертовски плохо!
И я обнимала его, и снова плакала, и мы утешали друг друга. Да, все было не зря. Чернота на душу стоила того. И никто меня не убедит, что это деяние погибельно. Так просто не может быть.
Глава двадцать пятая
Под ложечкой образовалась сосущая пустота — и не потому, что целый день я ничего не ела. Солнце склонялось к горизонту, листья — те, что не сгорели — резкими контурами ложились на сине-розовый фон закатного неба. Запах пепла обволакивал, как масло. Жар от горящего пня оказался в такой близости к земле не пылающим адом, а ласковым теплом.
Рядом со мной стоял Пирс, сцепив перед собой руки с побелевшими костяшками пальцев, и на лице его отражалась боль воспоминаний, которыми он не собирался делиться. Скоро наступит закат, и мое предложение уйти Пирс оставил без внимания. Заявил, что Ал не будет его трогать, пока он «защищает» меня. А мне защита не нужна… ну, может, и нужна все-таки.
Кто-то из вернувшихся детей Дженкса принес ему одежду потеплее — измазанную садовой грязью и с прошлого года не стиранную. Она доходила до самой земли, и Пирс странно выглядел с выглядывающими из-под нее босыми грязными ногами.
Дженкс олицетворением страдания стоял рядом со мной и смотрел, как горит его дом вместе с Маталиной. Слезы, капая из его глаз, превращались в блестящую пыльцу, чистое серебро, окутывавшее его нереальным сиянием, придававшее вид почти призрачный. И дышал он тяжело и болезненно, каждый вдох и выдох начинались где-то в самой глубине груди.
Его дети были в саду, безмолвные. Вернулись все, кроме Джакса, и горе их было окрашено неуверенностью перед неизвестным будущим. Никогда ни один пикси не переживал свою супругу, и как бы ни были они счастливы вместе, им трудно было понять, что будет дальше. Они радовались, что жив отец, оплакивали мать и не понимали, как можно это делать одновременно.
В пламени замигали синие и зеленые отсветы — это загорелись комнаты, полные пыльцы пикси. Дыхание жара завернуло пламя спиралью, вверх — будто оно устремилось к небу. Пальцы Дженкса коснулись моих, взяли меня за руку. Огонь очищает, но сердечную боль ничто не в силах облегчить.
— Мало было бы слез, даже если бы небесные алмазы падали из глаз, — шептал Дженкс, опустошенный и отключенный от мира. — Слово мое молчит, хотя мне выть было бы должно. Смятые смертью, крылья мои не поднимут меня туда, где можно найти тебя. Я ощущаю тебя в себе, не знающую о моем страдании, не понимающую, кого я оплакиваю.
Он поднял на меня взгляд, блестящий от слез.
— И почему я дышу в одиночку.
Я переступила босыми ногами на холодной земле. Ну, не поэт я. Нет у меня слов. Только слезы застилали глаза, когда я с ним вместе смотрела, как сгорает его жизнь.
Такого тяжелого дня никогда еще у меня не было. Я видела, как возвращаются домой по одному дети Дженкса, и каждый не знает, зачем его сюда позвали и как реагировать. Можно было себе представить, что случается обычно с одинокими душами, выброшенными в мир, страдающими и предоставленными сами себе. И видеть, как до них доходит, что они не одиноки, что есть с кем поделиться горем, было и больно, и радостно. Дженкс был связывающей их силой, тяготением, приведшим их обратно. И даже фейри, выпущенные из тюрьмы, чтобы нашли себе пропитание, притихли.
— Мне очень жаль, Дженкс, — прошептала я, глядя, как растут языки пламени. Они согревали лицо, только дорожки от слез оставались холодными. — Я бы хотела, чтобы ты жил опять в столе.
Он глубоко вздохнул, шевельнул крыльями, потом они легли на спину неподвижной паутинкой. Ничего