тебя арестуют, — с важным видом объяснял он обер-ефрейтору Брауну, которому с женщинами не везло, хотя внешне он был гораздо привлекательнее Штевера. — Приходится целыми часами ласкать их, шептать, как замечательно это будет, как ты любишь их и прочую чушь; и очень часто, — добавил он, — так распаляешься, что когда они в конце концов снимут трусики, сразу же кончишь. Очень часто им это занятие не нравится, они жалуются, что ты используешь их, стонут все время, пока ты занят делом — игра не стоит таких свеч, — с отвращением сказал он. — Крути с замужними, приятель. Эти знают, что к чему, и не нужно заниматься всякой ерундой перед тем как они отдадутся.

— Понятно, — сказал обер-ефрейтор Браун, морща лоб. — В следующий раз подкачусь к одной из таких.

— Правильно, — сказал Штевер, надел фуражку и молодцевато вышел из казармы.

Никто, видя Штевера за стенами тюрьмы весело улыбающимся, помогающим старушке перейти улицу, не смог бы принять его за человека, который ничтоже сумняшеся избивает заключенных до полусмерти перед тем как бросить их гнить в камеру. И спроси его кто об этом, Штевер пришел бы в полнейшее недоумение.

— Я всего навсего обер-ефрейтор, — ответил бы он. — Я только выполняю приказы.

Кроме того, он ни разу не убил человека. И гордился этим. Он прошел всю войну, не сделав ни единого выстрела. Факт, которым можно похваляться. На его совести не было ничьей крови.

Майор Ротенхаузен раз в месяц заходил в тюрьму представиться новым заключенным и проститься с теми, кто ее покидал. С приговоренными к смерти он не прощался, для него они уже не существовали; слова прощания майор говорил только тем, кто отправлялся отбывать свой срок в одну из военных тюрем — в Торгау, Глатце или Гермершайме.

Появляться там майор любил в одиннадцать вечера, когда заключенные уже спали. Ему нравились непременные паника и смятение, когда охранники бегали по камерам, поднимали не желавших просыпаться заключенных, чтобы те могли предстать перед начальником тюрьмы. Это вызывало у него приятное ощущение собственной важности и значительности.

Один из неожиданных визитов майор нанес через четыре дня после истории с поддельным пропуском. Была уже почти полночь, отправился он в тюрьму прямо из казино. Пребывал Ротенхаузен в отличном расположении духа. Он хорошо поужинал, выпил чуть больше, чем следовало, приятно провел вечер. Мундир его представлял собой верх портновского искусства, и он это знал. Верх серой фуражки с подкладкой из белого шелка слегка трепетал на ветру. Хромовые сапоги бодро поскрипывали, когда он пересекал тюремный двор. Длинные ноги превосходно выглядели в элегантных серых брюках, эполеты поблескивали золотом в темноте. Майор Ротенхаузен был одет чуть ли не лучше всех в гарнизоне; три года назад он выгодно женился и теперь являлся президентом казино. На него смотрели с завистью, поэтому Ротенхаузен держал голову высоко и считал себя гордостью германской армии.

Большинство приезжавших в гарнизон людей воспринимало Ротенхаузена так, как ему хотелось, невольно предполагая, что он обладает властью и влиянием, с которыми нужно считаться. На памяти гарнизона был всего один случай, когда незнакомец, самоуверенный офицер бог весть откуда, появился в казино и нарушил все общепринятые правила этикета, не обратил внимания на Ротенхаузена и привел всех офицеров в беспомощное состояние.

Это был молодой, от силы тридцати лет, оберст. Он потерял руку под Минском, и после госпиталя его перед возвращением на фронт временно направили в Гамбург. Он получил все мыслимые награды, и грудь его ослепительно блестела. Но при виде его мундира кое-кто надменно приподнял брови. Все, кроме шитого на заказ френча, было явно получено со склада. Офицеры смотрели на его сапоги, брюки, кепи, даже на ремень с кобурой и ухмылялись. В кобуре у него лежал парабеллум. У них у всех были вальтеры — маленькие, аккуратные пистолеты, больше подходившие, как они считали, их положению, однако неизвестный оберст был явно равнодушен к таким тонкостям.

Служил оберст в альпийском полку[43]; эмблема эдельвейса на его левом рукаве бросалась в глаза, и хотя поначалу гарнизон понятия не имел, кто он и почему оказался здесь, этого факта оказалось достаточно, чтобы заставить всех насторожиться.

Через полчаса после появления оберст устроил собрание и сообщил ошеломленному обществу, что на время принимает командование гарнизоном.

— Я оберст Грайф из Девятого альпийского полка[44], — объявил он в воцарившейся от ужаса тишине. — Здесь нахожусь временно.

Оберст никому не пожал руки; лишь окинул всех взглядом блестящих, немигающих глаз и продолжал вводную лекцию.

— Я всегда ладил с находящимися под моим началом людьми и надеюсь, здесь будет так же. Выполняйте свои обязанности, как я свои, и все будет превосходно. Не могу выносить и не потерплю только одного — пренебрежения ими. — Взглядом уверенных карих глаз он обвел ряды собравшихся офицеров. — Полагаю, вам известно, господа. что подразделения на фронте остро нуждаются в пополнении. Вряд ли нужно вам это говорить, но если вы по той или иной причине давно не были на передовой, то, видимо, не совсем представляете, каким отчаянным стало положение там; к примеру, в моем полку есть люди, которые три года не были в отпуске.

Оберст спросил у каждого из присутствующих офицеров, как долго он находится в гарнизоне; при каждом ответе брови его поднимались, а уголки губ опускались. Количество тех, кто хоть когда-то побывал вблизи от фронта, составляло ничтожный процент.

— Вижу, господа, — сказал оберст, — положение вещей здесь должно измениться.

И оно изменилось, притом резко. В течение трех дней с появления оберста все причудливые мундиры, накидки, мантии, элегантные кепи, сверкающие сапоги и маленькие, аккуратные пистолеты были неохотно убраны, на смену им пришло более уставное обмундирование. Гарнизон превратился в место усердной работы, заполненное потеющими, спешащими людьми в однообразной форме, и уже не напоминал бал- маскарад в полном разгаре.

— Идет война, черт возьми! — постоянно восклицал оберст Грайф. — Это военное учреждение, а не потешная крепость!

Даже командиру Семидесятого пехотного полка, старому оберсту Брандту, пришлось согнуться под этой бурей и расстаться с лорнетом.

— Если у вас плохое зрение, наденьте очки, — отрывисто сказал Грайф. — Но чтобы этой манерности я больше не видел.

И Брандту пришлось это проглотить. Пришлось стоять навытяжку и терпеть оскорбления от этого сопляка, этого однорукого, увешанного наградами, зазнавшегося, бог весть откуда взявшегося оберста, годившегося ему в сыновья!

Страдал гарнизон не молча, а в бесконечном недовольном ропоте. Офицеры собирались небольшими заговорщицкими группами и вполголоса говорили о всевозможных несчастных случаях, какие могли бы выпасть на долю оберста. Один лейтенант даже подал блестящую мысль написать на него донос — анонимный, разумеется — в гестапо. Пока они решали, в чем обвинить его, весь гарнизон постигло такое потрясение, от которого он полностью так и не оправился: оберсту Грайфу нанес светский визит не кто иной, как Гейдрих.

Сам Гейдрих! Адъютант дьявола! О мысли писать донос пришлось забыть, офицеры внезапно забеспокоились и стали подавать рапорты с просьбами о переводе. Никто в здравом уме не захотел бы оставаться в Гамбурге под началом приятеля Гейдриха. Даже фронт был предпочтительнее гестапо.

Ротенхаузен не принадлежал к числу тех, кто бросился в первую безумную свалку с целью убраться подальше.

Подать рапорт он не поспешил, по причине не какой-то низкой хитрости, а замедленной реакции. И бог спас его, что подтвердило высокое мнение майора о себе. Всего через несколько дней после визита Гейдриха Грайф получил уведомление телеграммой о новом назначении. Собрал за несколько часов вещи и отправился на русский фронт. Больше ему не довелось увидеть Германию. Он погиб в сугробе на окраине

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату