— Пойдемте, девочки, — усмехаются два молодых солдата. — Будете наслаждаться видом сверху.
От домов на Шпиталенмаркт отражается эхом протяжный женский вопль.
— Заткнись, сука, кончай орать! — бранится один из эсэсовцев.
Вскоре обе женщины висят бок о бок, суча ногами, на старом фонарном столбе.
Обершарфюрер небрежно вешает им на шеи плакат:
ICH HABE GEPLUNDERT[81]
Патруль СД идет по Шпиталенмаркт, останавливается на минуту возле заведения с вывеской «DER GELBE BAR»[82]. Один из патрульных испытующе дергает дверь, но она заперта.
— Проклятье, — злобно бранится он. — Я бы сейчас выпил пару кружек холодного пива и стаканчик шнапса! Одна из этих сук обмочила меня!
— Они всегда обмачиваются. Остерегайся! — говорит кто-то из остальных.
Они не слышат падающей бомбы. Она маленькая, не издает громкого шума. И едва успевают отпрянуть от огромной вспышки перед тем, как взрыв швыряет их прямо сквозь стену позади.
Обершарфюрер умирает не сразу. В изумлении смотрит на оторванные, лежащие рядом с ним ноги. Открывает рот и издает протяжный, звериный вой. Потом расстается с жизнью.
— Здесь живет жена моего друга, — говорит Менкель, когда они чуть свет выходят на Александерплатц. — Мы с ним служили в одном полку. Он был командиром. Пошли быстрее.
— Нет, — говорит Вислинг. — Слишком поздно. Нужно подождать, пока снова не стемнеет. Если смотритель здания увидит нас, нам конец. Он обязан донести в СД, что в дом вошли посторонние.
— Мерзавцы, — стонет Менкель, — у них повсюду шпики!
Раздаются сирены отбоя воздушной тревоги, и они инстинктивно жмутся друг к другу.
Люди вылезают из подвалов, торопливо идут с усталыми, серыми лицами. Глаза их налиты кровью, лица испачканы копотью и пылью.
— Пошли отсюда, — говорит Вислинг, таща Менкеля за собой в лабиринт задних дворов.
Посреди лабиринта туннелей и проходов они находят старый, обшитый досками дом. Низкая, полусгнившая дверь ведет в подвал.
Несколько секунд они стоят в темноте, прислушиваясь. Далеко внутри мяучит кошка. Пригнувшись, они ощупью бесшумно идут вперед. Кошка мяучит снова.
Вислинг ударяется головой о низкую балку. Злобно ругается и закусывает от боли губу.
Далеко вдали мерцает слабый свет.
— Осторожно, — шепчет Вислинг, остановясь так внезапно, что Менкель натыкается на него. — Здесь кто-то есть. Оставайтесь тут и держите автомат наготове!
Кошка снова жалобно мяучит. Ее глаза призрачно блестят в темноте. Она медленно идет к ним, смотрит на Вислинга и трется с мурчанием о его ноги.
В мерцающем свете они видят старуху, лежащую на куче мешков и пытающуюся разглядеть их. До них долетает кислый запах сырости и полугнилой древесины.
— Есть здесь кто-нибудь? — выкрикивает старуха писклявым, астматическим голосом. — Есть кто- нибудь?
— Да, — отвечает Вислинг и выходит вперед.
Старуха смотрит на него с подозрением.
— Что вам нужно? — спрашивает она и разражается неистовым приступом удушливого кашля.
— Можем мы побыть здесь дотемна? — спрашивает Вислинг, когда кашель прекращается.
— Пожалуйста, — устало улыбается старая женщина. — Здесь нет никого, кроме меня и моей кошки.
Вислинг оглядывает дурно пахнущий подвал, где раньше хранились уголь и кокс. Теперь угля нет, выдают по ведру угольной пыли в день на квартиру.
— Вы здесь живете? — спрашивает в изумлении врач, глядя на старуху. Кожа у нее неприятного голубовато-серого цвета, появляющегося от долгого пребывания в темноте.
— Можно сказать и так, — отвечает старуха с едва заметной улыбкой. — Я прожила в этом доме семьдесят шесть лет, но когда забрали всю мою семью и я осталась одна, то устроила убежище здесь. Эсэсовцы не появлялись здесь уже давно. Один из соседей сказал мне, что я объявлена мертвой. Он солдат, слишком старый, чтобы отправляться на фронт, поэтому его оставили служить в Берлине. Один из немногих, которые не боятся приносить мне сюда еду.
У нее начинается новый приступ кашля.
Менкель помогает ей, утирает пот с ее лица.
— У вас нет никаких лекарств? — наивно спрашивает он.
— Нет, — печально улыбается старуха. — Неужели не видите? Я еврейка! Для нас лекарств нет. Неудивительно, что люди боятся нам помогать. Эсэсовцы убивают тех, кто дает нам еду. Скверные времена!
— Да, поистине скверные! — соглашается Менкель. — Больные времена!
— Бог моих отцов, — негромко вскрикивает старая женщина, осознав, что незнакомцы одеты в эсэсовскую форму. — Смилуйтесь надо мной, несчастной! — Слова вылетают у нее с запинкой. — Господь свидетель, я никогда не делала зла ни живым, ни мертвым. — Она с трудом переводит дыхание. В груди у нее слышен свист; легкие хрипят. — Мужья обеих моих дочерей погибли на фронте, а всех остальных членов семьи давным-давно забрали.
— Успокойтесь, успокойтесь, — говорит Менкель, — мы не эсэсовцы. Эта форма ничего не значит. Мы беглые заключенные.
С улицы доносятся шаги. Все трое прислушиваются с широко раскрытыми от страха глазами.
— Это мусорщики, — говорит старуха, немного послушав в тишине.
Берлин пробудился. Улицы заполняют люди, идущие на заводы и в мастерские. В промежутках между воздушными налетами они работают усердно. Не являться на работу без уважительной причины считается саботажем. Два невыхода подряд влекут за собой смертный приговор.
— И вы остались одна из всей семьи? — спрашивает Вислинг, сочувственно глядя на старуху.
— Да, всех остальных увели. Живы они или нет, я не знаю. Вестей от них не получала ни разу.
— Быть евреем в Германии сейчас ужасно, — говорит Менкель.
— Думаю, нас осталось немного, — вздыхает старуха. — Солдат, который приносит мне еду, говорит, что на восток отправляли длинные поезда из товарных вагонов, наполненных евреями. Теперь это прекратилось. Может быть, стало некого отправлять. А кто мы? Такие же обыкновенные немцы, как и вы. Моя семья всегда была немецкой и жила здесь. Мои родители. Дедушка с бабушкой. Многие мои родственники были офицерами в кайзеровской армии. Мой муж служил в Первом гвардейском гренадерском полку и сражался за Германию с четырнадцатого по восемнадцатый год. Трижды был тяжело ранен. После войны работал в одном министерстве, но в тридцать третьем году его уволили, сказав, что он недочеловек. После этого муж застрелился. В тот вечер, когда за ним пришли, там был только труп. Они плевали на него. Обзывали «трусливой еврейской свиньей». Растоптали его награды, полученные от кайзера. Да, мы немцы. Берлинцы. Мы всегда жили здесь. Я люблю этот город, — говорит старая женщина и мечтательно улыбается. — Это был такой радостный город, но теперь он больной и умрет. Как я. Раньше мы каждое воскресенье плавали на судах по Шпрее и танцевали в Грюневальде. Потом нам это запретили.
На какое-то время воцаряется молчание. Все трое напряженно прислушиваются к доносящимся с улицы звукам.
— Думаю, вам нужно избавиться от этой формы, — неожиданно говорит старуха. — Я знала человека, который скрывался в эсэсовском мундире. Его убивали медленно, когда поймали, переломали ему все кости. Его жуткие вопли разносились по всему дому. Прийти ему на помощь не смел никто. Мы слышали, как его били, пока он не умер. А он был таким красивым молодым человеком. Его схватили во дворе. Может, его не убили бы, не будь он в этой форме. Увидев ее, они превратились в диких зверей. Вам необходимо избавиться от этой формы. Знаете кого-нибудь, кто мог бы дать вам гражданскую одежду?