Стефан Хвин
Ханеман
Четырнадцатое августа
О том, что случилось четырнадцатого августа, я узнал много позже, но даже Мама не была уверена, что все произошло именно так, как рассказывали у Штайнов. Господин Коль, работавший в Анатомическом институте со дня основания, об этом говорил неохотно; его уважение к людям в белых халатах поверх костюмов из добротной английской шерсти, которые протирали очки в тонкой золотой оправе шелковым носовым платком с монограммой, было, право, слишком велико, чтобы…
Цейсовские стекла, неторопливо, спокойно протираемые в вестибюле… В летние дни на них оседала желтая пыльца лип, цветущих на Дельбрюкаллее возле здания Института, где прохладный ветерок с тенистого евангелического кладбища смешивался с волнами сухого соснового воздуха, приносимыми со склонов моренных холмов. В восемь перед входом останавливался черный «даймлер-бенц», потом из подъезжающего со стороны Лангфура трамвая высыпала толпа одетых в темное девушек, которые через несколько минут, пройдя вдоль кладбищенской ограды и войдя в вестибюль, а оттуда в корпус Д, надевали голубые передники с бретельками, перекрещивающимися на спине, и белые косынки… Короче, даже господин Коль сомневался в достоверности того, что услышал от Альфреда Ротке, служителя из анатомички – смуглолицего и оттого похожего на тень из Элизиума, – который сновал по подземным коридорам в клеенчатом фартуке, вечно что-то разыскивая среди медных ванн, где мокли белые простыни для застилки стола с мраморным верхом, длинного стола на колесиках – прямоугольного, холодного на ощупь и всегда словно бы чуточку влажного; стол этот ставили под большим круглым светильником с пятью матовыми лампочками в зале IX на первом этаже здания по Дельбрюкаллее, 12.
И хотя госпожа Штайн готова была поклясться, что все произошло именно так, как об этом рассказывали, господин Коль, вздернув подбородок и щуря глаза, в которых поминутно вспыхивали иронические огоньки, посматривал на нее с выражением превосходства, отнюдь, разумеется, не желая ее обидеть, однако что было делать, если, как свидетель случившегося, он знал гораздо больше; госпожу Штайн, впрочем, все равно ни за что не удалось бы переубедить… Кончик белого зонта постукивал по дорожке, когда госпожа Штайн, спускаясь с мола в Глеткау на пятачок перед гастхаусом,[1] говорила господину Колю: «Да ведь иначе и быть не могло. Он должен был так поступить. Это было сильнее его. Нужно его простить…» – «Должен был?» – поднимал брови господин Коль. Ведь даже если действительно все произошло так, как рассказывали, атмосфера в анатомическом корпусе с его длинным рядом застекленных дверей, хрустальные стеклышки в которых, позванивая, отбрасывали радужные блики, а эмалированные таблички с готической вязью обладали торжественностью саркофагов, тишина, которую нарушало только мягкое шлепанье резиновых подошв служителей по зеленому линолеуму да доносящееся из подвала, будто музыка огромной кухни, звяканье никелированных чанов и жестяных подносов, – все это и без того вселяло тревогу, и господину Колю, естественно, не хотелось ее усугублять за счет того, что оставалось неясным и в высшей степени сомнительным. И даже если правдой было то, что он услышал от Альфреда, когда в конце сентября они случайно встретились у Кауфмана на Долгом побережье, господин Коль мудро решил помалкивать, ибо в событии, о котором они говорили, крылось нечто ему непонятное, хотя он немало повидал в жизни – взять, к примеру, отступление из-под Меца или окружение Страсбурга, когда люди, которых, казалось бы, он хорошо знал и о которых никогда не сказал бы худого слова, внезапно менялись, точно с лица у них слезала кожа, обнажая влажные, поблескивающие зубы. Поэтому ему лучше, чем бы хотелось, было известно, что человек может измениться, но не до такой же степени и не здесь, на Дельбрюкаллее, 12!
Если бы это произошло с кем-нибудь из студентов или, скажем, с ассистентом Мартином Рецем, да, если бы подобное случилось именно с Рецем, господин Коль только бы понимающе покачал головой, сожалея о ранимости человеческой натуры и слабости нервов, – но Ханеман? Конечно, и у него были тайны, недоступные даже самому проницательному взгляду врачей, увлеченных идеями Блейлера[2] (а уж что говорить о взгляде швейцара, который из-за молочного стекла видел только темную фигуру и светлые волосы, а потом руку, отдающую ключ от зала IX), но ведь метаморфозы души имеют свои пределы, и то, что могло произойти с юнцами, которые, движимые страстью к постижению секретов анатомии, приезжали сюда из Торна, Эльбинга и даже из Алленштайна, не могло произойти с человеком, ходившим сюда уже не первый год, да и раньше, как поговаривали, много чего навидавшимся в клинике под Моабитом, где он, кажется, практиковался у самого Ансена.
Итак, четырнадцатого ничто ничего не предвещало. Студенты медленно собирались, не спеша занимая места на дубовых скамьях перед дверью с готической буквой А. Сын Эрнста Меля, владельца скобяного склада в Мариенвердере, в гладком шерстяном пиджаке безукоризненного покроя, в желтых кожаных туфлях, с зажатым в пальцах пенсне, пришел уже в начале третьего вместе с Гюнтером Хенекке, у отца которого был склад мануфактуры и колониальных товаров на Лабазном острове; затем к ним присоединились другие – фамилий Альфред Ротке, к сожалению, не смог припомнить. Они переговаривались вполголоса, однако, чувствовалось, со смехом, замиравшим, когда их взгляды падали на дверь кабинета Ханемана (за которой, впрочем, все еще никого не было), – с приглушенным нервным смехом, стараясь таким способом подавить внутреннюю тревогу, хотя все были здесь не впервые. Итак, разговор был не слишком громким – скорее, перешептывания, тихие отрывистые возгласы, – и ассистент Мартин Рец, проходя по коридору с инструментами, которые могли понадобиться в зале IX, всякий раз слышал только отдельные латинские слова, вкрапленные в вульгарную немецкую речь, и фразы из оперетт (город неделю назад посетила, оставив приятные воспоминания, труппа Генриха Моллерса из Гамбурга). Перед дверью с эмалированной табличкой, на которой чернел ряд готических букв, собиралось все больше народу. Трости с белыми и латунными набалдашниками, вставленные в подставку, увенчанную железной лилией, поблескивали в темном углу за дубовым барьерчиком, а на черной вешалке, над салатного цвета панелью, имитирующей зеленый мрамор с прожилками, стыли плащи с капельками тумана на воротниках. Под полукруглым сводом дрожало нервное эхо нечаянно вырвавшихся смешков, стихающее, когда из подземелья доносился стук передвигаемых с места на место медных ванн, громыхание скользких жестяных подносов и звяканье никелированных инструментов.
Ханеман, рассказывала госпожа Штайн, появился на лестнице около трех. Студенты, встав, почтительно ответили на приветствие. Минуту спустя в коридоре показался ассистент Мартин Рец в своем чуть широковатом пиджаке с костяными пуговицами, пахнущий туалетной водой Редлица; шагал он с не меньшим, чем Ханеман, достоинством, однако ничего, склонявшего к подобной почтительности, в нем не было.
Мартин Рец… Сколько раз госпожа Штайн видела его на конце мола в Цоппоте, когда, повернувшись лицом к морю, он стоял у парапета, никого, казалось, не замечая, хотя в летние и даже осенние дни гуляющих было предостаточно и на променаде около казино, и возле причалов. Вероятно, меланхолию в его душе порождали неотступные мысли о матери, которая, уперев взгляд в потолок, не первую уже неделю умирала в больнице на Луговой, не слыша вопросов сына, навещавшего ее через день с неизменным букетом цветов, но ведь мужчине не пристало так покорно поддаваться ударам судьбы! Госпожа Штайн, имевшая обыкновение даже в прохладную погоду около четырех часов пополудни приходить с дочерями на мол, чтобы девочки могли принять воздушную ванну, как только приближалась к неподвижной фигуре, на мгновение переставала восхищаться целебными свойствами йода и, отвечая на вопросительные взгляды девочек, обеспокоенных видом стройного господина в темном пиджаке с костяными пуговицами, который стоял на краю помоста и, не обращая внимания на треплющий его волосы ветер, смотрел на темную линию горизонта, произносила: «Милочки, господин Рец – меланхолик», что звучало как предостережение.
Итак, Мартин Рец был «меланхоликом», и то, что он говорил о Ханемане, не могло не быть пронизано меланхолией, которая – в чем госпожа Штайн не сомневалась – неизбежно вносит фальшивую ноту в любые наши суждения. Рец был «меланхоликом» – Хильда Вирт, у которой он жил на Ам Иоганнисберг и которая будила его по утрам осторожным стуком в застекленную дверь, безусловно бы это подтвердила. Кто б другой стал возить с собой в черном саквояже эту завернутую в клочок кроличьей шкурки гипсовую головку неизвестной девушки, которую госпожа Вирт увидала однажды в комнате Реца, – маленькую, гипсовую, похожую на жемчужную раковину головку, стоящую на буфете красного дерева? Почему столь трезвый и уравновешенный человек, до смешного тщательно подбирающий галстучную булавку к запонкам на манжетах, поставил на буфет белую гипсовую головку, ничем абсолютно не примечательную – просто гипсовая отливка лица неизвестной девушки, которая могла бы быть – но наверняка не была – его младшей