мою копию его подражания моего вашего портрета.

— Я хочу, чтобы над нашим портретом вы продолжали работать точно так же, как начали, и в точности так, как мы с вами договорились, — сказал Сикс. — Вот уж не думал, друг мой, что вы бываете таким шутником.

— Я вовсе не шучу.

— Мне очень нравится мое лицо.

— Оно не ваше.

— А вон то — не Аристотеля. Вы снова чуточку меня изменили, правда? Что-то вы со мной такое сделали с тех пор, как я был здесь в последний раз.

— Я собираюсь сделать вас немного постарше.

— Жестче, сколько я вижу. Почти безжалостным. И вы написали мне манжеты, и рукава подвернули, и воротничок отгладили. Как вам удалось сделать его столь чистым? Жаль, у нашей прачки так не получается. А руки как хороши! Вы их соорудили почти из ничего, верно? Несколько мазков, немного цвета. Это вы мне позволили увидеть. Может, и за остальным разрешите понаблюдать? Все ваши лучшие трюки вы проделываете в мое отсутствие, не так ли?

— Мне тоже нравятся руки, — ворчливо откликнулся Рембрандт и запыхтел от гордости.

Они и Аристотелю нравились.

Тут все трое держались единого мнения.

Восторги Сикса Аристотель принимал, почти не краснея. Он провел много поздних, утомительных часов, краем глаза наблюдая, как работает Рембрандт, работает уверенно, воровато и напряженно, используя различные оттенки белого, чтобы создать ощущение объемности воротника и манжет, о которых говорил Ян Сикс. Украдкой Рембрандт прошелся кистью с подсохшей на ней золотисто-желтой краской вдоль правой руки Сикса, создав намек на подвернутый над манжетами рукав его дублета, а когда Сикс спросил, как ему удалось добиться, чтобы ткань мерцала и выглядела столь свежей, отделался неразборчивым бормотанием. Аристотель знал: Сиксу и за миллион лет не догадаться, что такими же мазками Рембрандт сообщил объем и перчатке, обвисшей в руке Сикса, используя только цвет и форму для создания этой непритязательной части туалета, на которой держится равновесие всей картины.

— Вы меня и погрузнее сделали? — подивился теперь Сикс с чем-то вроде легкого неодобрения. Ему еще не исполнилось тридцати шести.

— Старше, не грузнее, — поправил его Рембрандт. — Более зрелым, мужчиной, полным силы и внутренней крепости. Не всегда же вы будете таким тощим и таким молодым. Я напишу вас как человека, способного всегда принять верное решение. Так вам и захочется выглядеть, когда вы станете правителем или бургомистром.

Когда приходил Сикс, разговор, как казалось Аристотелю, всегда принимал более интеллектуальный характер, особенно если Сикс рассказывал об Аристотеле.

— А знаете, в своей «Поэтике» Аристотель очень хвалит вас за этот мой портрет, — заметил Ян Сикс, и Аристотель навострил уши. Рембрандт немедля смазал его по уху черным лаком, и ухо вернулось в тень, где ему и полагалось находиться. — Разумеется, не называя по имени. Он там говорит о живописцах.

— И ничего не говорит о Рембрандте ван Рейне?

— Как и о Говерте Флинке. Аристотель советует драматургам следовать примеру хороших живописцев. О хороших портретистах он говорит, что они, ясно воссоздавая форму оригинала, добиваются сходства жизненного и все-таки более прекрасного. Мне кажется, именно так вы со мною и поступаете. По-моему, у Аристотеля нынче самое радужное настроение, в каком я его когда-либо видел. Он кажется почти веселым, словно ему нравится слушать, как я о нем рассказываю. Вы его опять изменили? Прежде он выглядел нездоровым.

— Скоро опять прихворнет, — клятвенно пообещал Рембрандт. — Я иногда слишком далеко захожу в каком-нибудь направлении, приходится возвращаться. У меня к вам деловой вопрос, на который, я думаю, вы сможете ответить. У меня в доме куча картин, и среди них больше семидесяти моих, которые я мог бы выставить на продажу.

— Подпишите их именем Флинка, — пошутил Сикс, — и вы станете первым богачом Амстердама.

— Вы думаете? — всерьез заинтересовался Рембрандт.

Сикс покачал головой.

— Продавать товар за деньги, говорит Аристотель, значит использовать его не по назначению. Обувь, к примеру, изготавливается для того, чтобы ее носить.

Аристотелю легко говорить, сварливо возразил Рембрандт, легче, чем любому из нас сделать. Он вернулся к холсту и с помощью тряпки и пальца стер с лица Аристотеля намек на улыбку.

Сикс дружил с поэтом и историком Питером К. Хофтом, который умер в 1647 году и с которым Аристотеля спутали в Лондоне в 1815-м. Сикс был дилетантом, членом мюйденского литературного кружка. Он беседовал с Декартом. Дружил со Спинозой.

И Аристотель, слушая разговоры, ведшиеся в этот вечер, вдруг содрогнулся, вспомнив другой вечер, когда ему, вот так же подслушивавшему, вдруг захотелось куда-нибудь спрятаться. Сикс в тот раз рассказывал про Декарта и Спинозу, а Рембрандт перебил его, попросив взаймы тысячу гульденов. Аристотеля передернуло, когда Рембрандт сказал, что заплатит проценты.

— Если я одолжу вам денег, друг мой, — мягко укорил его Сикс, — то уж не для того, наверное, чтобы заработать на процентах.

Когда Сикс женился, портрет своей жены он заказал не Рембрандту, а Говерту Флинку. А незадолго до начала 1656 года Сикс со скидкой продал долг Рембрандта в одну тысячу гульденов человеку, который тут же потребовал выплаты, что в итоге и привело Рембрандта к банкротству.

Почему — мы не знаем.

Ни Сикс, ни тот, второй человек в деньгах не нуждались.

И Аристотель не помог.

К тому времени он уже пребывал в замке синьора Руффо в Сицилии — в той самой Сицилии древности, куда афиняне с таким самодовольством отплыли, дабы потерпеть чудовищную военную катастрофу, в Сицилии, из которой очаровательный генерал Алкивиад предпочел сбежать в Спарту, чем предстать дома перед судом по облыжным обвинениям, в которую впавший в заблуждение Платон трижды отправлялся полным донкихотских и самолюбивых упований и из которой он трижды униженно возвращался, претерпев разочарование и крушение надежд.

ХI. Вы только представьте

22

Разрушение Мелоса произошло в ту пору затишья, что носила название холодной войны.

После того как пал в сражении блестящий спартанский генерал Брасид, противившийся миру, поскольку своим успехом и репутацией он был обязан войне, и после того как в том же сражении погиб Клеон, противившийся миру, поскольку сознавал, что во время войны люди вряд ли станут обращать внимание на творимые им безобразия и с большей легкостью поверят его клевете в адрес других политиков, — после всего этого появилась возможность покончить с войной.

Приятная особенность греческих войн той эпохи состояла в том, что люди, за них выступавшие, часто в них же и погибали.

Никиев мир был заключен на пятьдесят лет.

Продлился он семь.

Он мог бы длиться и вечно, если б Алкивиад не возжелал играть в делах нации более активную роль, что в итоге и вышло боком Афинам, Сиракузам, Спарте, Персии, Мелосу, Аргосу и Сократу.

Ну, если не вечно, то хоть семьдесят лет — до времени, когда Филипп победным маршем прошел из Македонии по полуострову, покорив все города и здесь, и в Пелопоннесе.

Алкивиад полез в политику, поскольку желал славы и денег. Он полез в нее в качестве ястреба, поскольку именно эта роль сулила славу и деньги. Никому еще не удавалось потрясти воображение нации, усердно борясь за мир.

Сущность договора была проста: Афины и Спарта взаимно признают границы друг друга, уважают союзы и соперничают только в нейтральных городах третьего мира.

Одним из таких городов был Мелос, стоящий на островке, расположенном несколько к югу от Критского

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату