зеркал. Жуткий рев оглушил его. Ему пришел на ум томограф, формирующий изображения внутренних органов. И он увидел, что зеркала, гротескно сверкая по сторонам и наверху, по-разному искажают его отражения, словно он превратился в жидкость, в летучую ртуть и под разными углами зрения принимает самые разнообразные формы. Отдельные части его тела были увеличены и удлинены словно для выборочного обследования; его образы множились в нарастающем количестве. В одном из зеркал он увидел свою голову и шею, уродливо деформированные в худосочного верзилу Йоссаряна, тогда как его торс и ноги были коротенькими и толстыми. В соседнем зеркале тело его было чудовищно раздуто, а голова уменьшена до размеров виноградины, превращена в волосатый прыщик с крошечным ухмыляющимся и сморщенным личиком. Он почувствовал, что готов рассмеяться, и новизна этого неожиданного ощущения еще больше рассмешила его. Ни одно из зеркал не повторяло искажения других, а аномалии каждого отдельно взятого зеркала не были последовательны. Его подлинная внешность, его истинная комплекция перестали быть безусловной реальностью. Он был вынужден спрашивать у себя — каков же он на самом деле. И тут земля под его ногами пришла в движение.
Пол дернулся назад и вперед. Он приспособился к рывкам, вспомнив шуточки Джорджа К. Тилью в его старом Стиплчез-парке. Это была одна из этих шуток. Оглушающий шум прекратился. Жар от осветительных приборов обжигал кожу. Сильнее других палила лампа, невыносимо чистейшим потоком белого света ослеплявшая его справа, и еще одна, не менее жаркая, сверкавшая яркими вспышками слева от него. Он никак не мог найти их взглядом. Когда он повернулся, чтобы попробовать, они переместились вместе с ним и остались на своем месте, и тогда он почувствовал, что пол под его ногами снова начал двигаться, только теперь это была проделка иного рода: если правую его половину дергало вперед, то левую — назад и наоборот; два эти движения быстро сложились в правильный темп размеренного сокращения сердечной мышцы. И по этой дорожке он смог легко продвигаться вперед. Свет стал сине- фиолетовым, и б
Не колеблясь, он воспользовался инерцией своего движения и сделал гигантский шаг вперед — прямо в зеркало, в само иллюзорное изображение самого себя в виде крепкого парня с полнотой человека средних лет; он вышел с другой стороны седоволосым мужчиной под семьдесят и оказался в просторном парке аттракционов, развернувшемся перед ним плоским полукругом. Он услышал звуки карусели. Он услышал звуки русских горок.
Он услышал вдалеке веселые крики и визги напускного страха, издаваемые группкой мужчин и женщин в плоскодонке, устремляющихся вниз по крутому порогу, чтобы с плеском остановиться на ровной глади пруда. Перед ним теперь медленно вращался по часовой стрелке идеальный круг волшебной бочки, «Бочки смеха», которая была обозначена номером один в его бело-голубом билете. Обращенные к нему ребра наружной поверхности вращающейся полой камеры были малиново-леденцового цвета и цвета сладкого сиропа для газировки, а по небесно-голубому фону обода среди разбросанных там и здесь белых звезд и рассыпающихся абрикосового оттенка улыбающихся лунных полумесяцев пролетали желтые кометы. Он легко прошел сквозь бочку, держась линии, противоположной направлению вращения, а выйдя, сразу же столкнулся с беседующей парой; в одном из собеседников он узнал покойного писателя Трумена Капоте, а имя другого заставило его насторожиться.
— Фауст, — повторил незнакомец.
— Доктор Фауст? — нетерпеливо спросил Йоссарян.
— Нет, Ирвин Фауст, — сказал человек, тоже писавший романы. — Хорошие отзывы, но ни одного настоящего бестселлера. А это Вильям Сароян. Уверен, вы никогда о нем не слышали.
— Да нет же, слышал, — обиделся Йоссарян. — Я видел «Путь вашей жизни». Читал «Бесстрашный юнец на трапеции» и «Сорок тысяч ассирийцев». Ассирийцев-то я хорошо помню.
— Их больше не печатают, — скорбно сказал Вильям Сароян. — И в библиотеках их не найти.
— Я когда-то пытался подражать вам, — признался Йоссарян. — Но у меня ничего не получилось.
— У вас не было моего воображения.
— Многие пытаются подражать мне, — сказал Эрнест Хэмингуэй. Оба носили усы. — Но тоже безуспешно. Хотите подраться?
— Я не люблю драться.
— Многие и ему пытаются подражать, — сказал Эрнест Хемингуэй и показал на Уильяма Фолкнера, погруженного в молчание и сидящего в тесном пространстве, битком набитом беспробудными пьяницами. Фолкнер тоже носил усы. Как и Юджин О'Нил, Теннесси Уильямс и Джеймс Джойс, расположившиеся неподалеку от тех, кто занимал площадку для страдавших расстройствами психики в пожилом возрасте, выражавшимися в депрессиях и нервных срывах; среди них молча сидел Генри Джеймс с Джозефом Конрадом, уставившимся на Чарльза Диккенса, который примазывался к многочисленной толпе в зоне самоубийц, где Ежи Козински болтал с Вирджинией Вулф неподалеку от Артура Кёстлера и Сильвии Плат. В луче коричневатого солнечного света на фиолетовом песке он увидел Густава Ашенбаха в шезлонге и узнал книгу, которую тот держал на коленях; это было точно такое же, как и у него, издание в мягкой обложке: «Смерть в Венеции и семь других рассказов». Ашенбах поманил его пальцем.
А Йоссарян не смог сдержаться и беззвучно сказал ему: «Пошел в жопу!», мысленно выставив средний палец и сделав неприличный итальянский жест, означающий отказ; он заспешил мимо «Хлыста», «Кренделя» и «Водоворота». Взгляд его ухватил следящего за ним Кафку, который, туберкулезно кашляя, расположился в темной нише под закрытым окном, откуда за ним наблюдал Марсель Пруст; окно это выходило в перекрытый проулок с указателем УЛИЦА ОТЧАЯНИЯ. Он подошел к огороженной чугунным забором горке, по которой поднимались ввысь рельсы, и увидел название — «УЩЕЛЬЕ ДРАКОНА».
— Черт побери! — воскликнул Макбрайд, которого нигде поблизости не было. — Здесь и правда русские горки!
Затем он оказался у карусели, разукрашенной, продуманной до мельчайших деталей, отделанной зеркалами; на круглом навесе и внутренней стороне карниза красовались написанные на деревянных панелях картины, заключенные в серовато-белые багетовые оправы и перемежающиеся с вертикальными овальными рамами, в которые были вставлены отражающие стекла. Жизнерадостный вальс, который несся из каллиопы, и в самом деле оказался похоронной темой Зигфрида, а в одной из красочных гондол, в которую были впряжены лебеди, гордо восседал пожилой немецкий чиновник в куполообразном шлеме и всевозможных наградах; осанка у него была столь величественная, что его вполне можно было принять за императора или кайзера.
Еще до того как Йоссарян увидел канал, краем глаза он ухватил лодку — деревянное суденышко, в котором, выпрямив плечи, по двое, по трое и по четверо в ряд сидели катающиеся; лодка появилась в поле зрения, двигаясь сама по себе по рукотворному каналу, ширины которого едва хватало для одного суденышка; Йоссарян был у аттракциона «Туннель любви», у входа в который стоял на страже билетер в красном пиджаке и зеленой жокейской шапочке, в руках он держал радиотелефон и компостер. У него были ярко-рыжие волосы и бледная кожа, на спине висел зеленый рюкзак. Кричащие плакаты и сиреневато- рыжеватые картинки соблазняли находящимся в «Туннеле любви» знаменитым музеем восковых фигур,