Завещание было зачитано в среду, ровно через три недели после похорон, когда громовые раскаты уже начали стихать. В эту теплую майскую пору неуемные студенты уже вовсю колесили по стране, а более степенные горожане наслаждались то полуденной жарой, то утренней прохладой родного города. В ультрафиолетовой тени самого большого зала особняка Марратты на Президио-Хайтс собралось около сотни человек. За застекленными створчатыми дверьми, выходившими на балкон, виднелись лазурные воды залива. Прохлада мраморных плит, белых, словно утесы Йосемитского заповедника, напоминала собравшимся гостям (которых обслуживало не меньше двух сотен слуг) о цели их прихода. Церемония оглашения завещания представляла собой нечто среднее между актовым днем в средней школе, заседанием военного суда и сборищем членов тайной секты. В первом ряду сидели сыновья покойного Эван и Хардести. Им было уже за тридцать, но они выглядели куда моложе и вели себя так, словно находились где-нибудь на спортивной площадке или в лесу.
– Боюсь, – громко произнес один из пяти адвокатов, участвовавших в церемонии, – что сегодня многим из числа присутствующих в этом зале придется испытать немалое разочарование. Синьор Марратта был сложным человеком, благодаря чему порой находил крайне простые решения. В течение почти полувека я имел честь быть его другом и советником по правовым вопросам и все это время спорил с ним о том, как следует понимать закон. Синьор Марратта не знал законов, но чувствовал их дух и обычно бывал прав. Я говорю все это не для того, чтобы заслужить расположение его родственников, нет. Я единственно хочу предостеречь вас от поспешных выводов касательно содержания того документа, который сегодня будет представлен вашему вниманию. Синьор Марратта, обладавший поистине несметными богатствами, оставил необычайно краткое завещание. Если вы предполагали, что эта церемония займет несколько часов, вы испытаете приятное удивление, ибо практически все свое состояние он завещал одному, а то что осталось – другому человеку. Увы, многие из вас почувствуют себя незаслуженно обойденными.
Присутствующие замерли. Напряженное ожидание и страх сплелись воедино подобно симметричным, борющимся друг с другом змеям на кадуцее. Представители университета и благотворительных организаций, директора больниц, дальние родственники, случайные знакомые, незаметные сотрудники и представители прессы застыли в ожидании, продолжая хранить надежду на то, что им перепадет хотя бы малая кроха от этого гигантского состояния.
Все понимали, что Эван, отличавшийся весьма своеобразным характером, мог рассчитывать только на скромный и, возможно, достаточно обидный подарок. Внезапная смерть матери превратила его в жадного, беспутного и необычайно жестокого человека, жившего на отцовские деньги.
В юности он так часто избивал в кровь своего младшего брата Хардести, что тот побаивался его до сих пор, хотя за это время успел пройти две войны и превратился в настоящего атлета. После службы в армии, из-за которой Хардести пришлось оставить аспирантуру, он стал застенчивым, тихим, надломленным и лишенным последних иллюзий.
Прежде чем адвокат успел снять с конверта печать, все поняли, что покойный завещал свое имущество именно Хардести, отличавшемуся необычайной скромностью и невзыскательностью, отвесив тем самым прощальную пощечину за наркотики, разбитые автомобили, бесконечные похождения и потерянное время своему старшему сыну. Это понимал и Эван, смотревший на Хардести с нескрываемой ненавистью.
Сжимавший кулаки Эван тяжело дышал и обливался потом. Хардести же, напротив, был необычайно спокоен и наверняка думал в эту минуту о своем отце, который был единственным по-настоящему близким ему человеком. Он с нетерпением ожидал окончания этой тягостной церемонии, после которой смог бы вернуться в свои комнаты, где его ожидали книги, растения и привычный вид из окна. За несколько лет до этого Эван переехал в особняк на Русском Холме, сражая своих многочисленных любовниц обилием электронного оборудования, делавшего его апартаменты похожими на укрытие, сооруженное где-нибудь на мысе Канаверал. Хардести же спал на золотисто-синем персидском ковре, укрывшись старым шерстяным одеялом «Аберкромби-энд-Фитч» цвета ржавчины и подложив под голову подушку, набитую гагачьим пухом, на которую он никогда не забывал надеть чистую наволочку. Его собственность состояла главным образом из книг. Он никогда не имел машины и предпочитал ходить пешком или пользоваться общественным транспортом. Он не имел даже часов. Он ходил в одних и тех же башмаках вот уже три года, костюму же его было никак не меньше пятнадцати лет. Гардероб его старшего брата состоял из восьмидесяти модных костюмов, пятидесяти пар итальянских туфель и тысячи галстуков, шляп, тросточек и плащей. Что касается одежды Хардести, то она с легкостью уместилась бы даже в маленьком рюкзачке. Иными словами, он жил достаточно просто.
Он вернулся с войны замкнутым и молчаливым. Синьор Марратта любил Эвана так, как любят ребенка, страдающего ужасной болезнью, Хардести же вызывал у него глубочайшее уважение и симпатию – он гордился им и возлагал на него все свои надежды.
Все знакомые полагали, что Хардести рано или поздно будет вознагражден за свой аскетизм и вступит во владение всеми предприятиями отца. Они с нетерпением ожидали того момента, когда он оставит свою былую задумчивость и займется серьезным делом. Пока же из всех людей, присутствовавших в этот момент в зале, о долларах не думал лишь он один. Адвокат приступил к чтению завещания.
– «Завещание Витторио Марратты, составленное в Сан-Франциско первого сентября одна тысяча девятьсот девяносто пятого года от Рождества Христова. Все свое земное имущество, собственность, дебиторские счета, доли, интересы, права и гонорары я завещаю одному из сыновей. Второму сыну достанется блюдо, которое лежит на столе в моем кабинете. Судьбу наследства должен решить Хардести, при этом принятое им решение следует считать окончательным и бесповоротным. Ни один из сыновей не имеет права отдать или завещать хотя бы часть полученного наследства своему брату. Составляя данное завещание, я находился в здравом уме, и потому к нему надлежит относиться как к моему подлинному и окончательному волеизъявлению».
Хардести, которого всегда отличало развитое чувство юмора, не смог удержаться от улыбки, лишний раз подчеркнувшей красоту и одухотворенность его лица, так непохожего на обезображенное гримасой лицо Эвана. Хардести скептически покачал головой и, посмотрев на почерневшего от злости брата, залился смехом.
Завещание потрясло Эвана настолько, что он на какое-то время лишился дара речи, тем более что блюдо это, будь оно даже отлито из чистого золота, всегда вызывало у него неприязнь, поскольку на нем были выгравированы неведомые ему слова, а отец относился к нему с совершенно непонятным пиететом, хотя речь шла о вещице, стоившей не больше нескольких тысяч долларов. Этот старый хлам казался ему материальным воплощением того странного взаимопонимания, которое всегда связывало отца с Хардести. Хардести наследовал гигантское состояние, он же должен был довольствоваться этим жалким блюдом, которое в свое время даже выбрасывал в окно. Эван прекрасно понимал, что наследство в любом случае достанется его брату. Хардести не стремился к богатству, но знал, что Эван быстро промотает наследство отца, и потому, в силу присущего ему чувства ответственности, должен был взять это наследство под свою опеку. Эван, которому казалось, что перед ним находится расстрельная команда, зажмурился. Может быть, отец случайно услышал, как он, пытаясь оценить размеры отцовского состояния, шепотом, словно погрузившись в транс, называл сумму за суммой. Или, быть может, душа отца, покидая этот мир, почувствовала, что известие о его смерти вызвало у него радость. Эван не знал этого, но видел рядом с собой улыбающегося неведомо чему брата.
Собравшиеся в зале политические лидеры и столпы общества обратили свои взоры на Хардести, как бы