обернулся к Иде.
— Ну, а вы, милая крошка, вы что скажете? Если я немного позволю себе лишнее? Я ведь не требую от девушек аттестата. У вас же нет аттестата, правда? А она, она говорит, что сможет меня содержать…
— Не надо дурачиться, Ханс.
Ей удалось его утихомирить. Мы чокнулись, и обед пошел своим чередом.
На меня все это не произвело особенного впечатления. Мне и прежде случалось видеть его желчным и нетерпимым.
Я смотрел на Иду. Я разговаривал с ней. На ней было светлое платье с треугольным вырезом на груди. Вырез ничуть не был нескромным. Но когда она вздыхала, кожа на груди шевелилась, и я представлял себе, что под вырезом, чуть пониже, начинается ложбинка. Да, я смотрел туда. И я смотрел на нее. Наверное, у меня был очень глупый вид; потому что мне запомнилось, как Агнета глянула на меня и засмеялась. И тогда снова розовость поднялась по ее лицу, до самых ее льняных волос…
Запомнилось мне и другое. Те двое были, кажется, заняты своим. Во всяком случае, мы были предоставлены самим себе. Она что-то сказала. Или это я что-то сказал. И мы взглянули друг на друга. И глаза у нее изменились. Они потемнели, стали темно-темно-синими. Но не только это. В них появилось особенное выражение, что-то глубинное, взгляд замутился, поплыл… нет, не смогу я объяснить. Такой взгляд бывает у животных — теплый, темный, неосознанный.
Будь я опытным покорителем сердец, я бы, конечно, подумал: «Ну, дорогая, ты моя!»
И впал бы, возможно, в плачевную ошибку. Потому что в ту минуту она, возможно, думала про другого.
Но я не был покорителем сердец и ничего такого не подумал. Просто мне запомнилась та минута.
Обед наконец-то кончился. Он занял четыре часа вместо двух. Агнета была — о! — она была так довольна. Она дала нам понять, что теперь наши пути расходятся. Мне остается чинно-благородно проводить свою даму, если, конечно, я не могу ей предложить ничего более интересного.
Ну, а они с Хансом… они еще не окончательно отпраздновали событие… Ведь правда, Ханс?
Мы распрощались. Агнета обернулась к нам и погрозила пальчиком:
— Не забудь, завтра будешь отчитываться!
Они служили в одной конторе, Ида и она.
Оставшись вдвоем, мы с Идой обменялись несколькими словами. К соглашению прийти было нетрудно. Возвращаться домой пока не стоило. Мы решили отправиться на Бюгдэ, на озеро. И мы выбрали самый долгий путь: трамваем до Скойена, а дальше — пешком.
А как же та, другая? Как же Кари?
Она стала для меня такой далекой в те часы. А эта была такая близкая. Такая тоненькая, светлая, такая хрупкая, прозрачная, такая золотистая, синеглазая — и такая близкая. И не только оттого, что она была рядом, под боком, что я мог до нее дотронуться. Но и по иным причинам, которые куда труднее объяснить, мне чудилось, что мы так близки друг другу, так близки.
Что же такое случилось?
Я и сейчас еще не совсем понимаю. Верно, лучше всего было бы ограничиться признанием, что все было так-то и так, попутно стыдясь и раскаиваясь. Но впоследствии я узнал, что не один только я испытал такой резкий поворот в чувствах, вернее, выверт в чувствах, потому что настоящего поворота и не было. Я слышал, что врачи считают это естественным явлением. Они могут порассказать вам — профессия ведь обязывает их сохранять чужую тайну, — какие неимоверные вещи происходят после свадебных путешествий. И после таких, заметьте, когда двое молоды, здоровы и влюблены друг в друга. И вот тут-то и происходят удивительные, необъяснимые выверты. Которые застигают молодую или молодого совершенно врасплох и вызывают горчайшие угрызения вплоть до трагедий. Потому что действующее лицо ничего не в силах понять и склонно считать себя совершенно отпетой особью.
Но объяснение, говорят врачи, заключается в том, что счастливая влюбленность вызывает напряженное состояние. Человек превращается как бы в заряженную батарею. И это-то состояние, создающее некую ауру вокруг счастливо-влюбленного, замечают те, кто тоже в какой-то мере заряжен. И происходит неизбежное. Это естественное явление.
Вот так. Мне приходилось слышать и худшие объяснения. И лучшие.
Верить в эти естественные явления мне трудновато. Боюсь, что тут все же участвуют желание, воля и умысел.
Я был заряжен, и она это заметила. У меня появилась уверенность в себе, и оттого я держался свободно и естественно. И это она заметила. Меня несла волна, рожденная другою, ею. Но я этого не знал.
Не знал? О, еще как знал — во всяком случае, чувствовал. Но я преспокойно предоставил волне нести меня в сторону.
Помнится, несколько раз в тот вечер у меня мелькнула мысль: она ведь не пришла — ни позавчера, ни вчера, ни сегодня. Значит, все было лишь мимолетное приключение.
Но в глубине-то души я знал, и знал твердо, что если она не пришла, то оттого только, что не могла прийти.
Пожалуй, надо сказать, что я несколько испугался.
Мне встретилось человеческое существо, во всей своей зависимости более свободное, во всей своей затравленности более смелое, чем я. И, взбудораженный, ошеломленный, я все-таки оробел.
И вот на вершине счастья и восторга я принялся воздвигать защитные заграждения.
Иногда я думаю: человек, удивительнейшая из тварей, что сталось бы с тобой, если б ты действительно был свободен? Мы можем мечтать о нем — созданье смелом и гордом, не подверженном власти обстоятельств, живущем вне обстоятельств, подобно лесному зверю, подобно льву и орлу (или подобно гаду, подобно змею, если угодно), исполненном мудрости и смиренья, силы и кротости… венце творенья, воплощении всего лучшего, высшего на земле.
Мы можем о нем мечтать, но как мало мы о нем знаем. Тысячелетия традиций, рабства, проповедей и заповедей отделяют нас от исконного, изначального облика, если он и обитал еще где-то, кроме наших снов. Но я думаю все же, что он не домысел. Потому что иногда, изредка нам случается встретить человека, носящего в себе частицу этого вещества. И, пробиваясь сквозь преграды и стены, эти изначальные свойства поражают нас, пронзают до глуби. Таким человеком может оказаться монгол, негр, скандинав или еврей. Но всем нам, каждому из нас его облик говорит: это ты, каким мог бы и должен был бы стать.
И мы мечемся между радостью и тревогой. Ибо знаем, что, уподобясь ему, мы должны многое оставить.
Случается, мы падаем ниц, и взываем к нему, и, оставя все, следуем за ним. Но кто знает, не рабское ли в нас следует за ним рабски.
Но случается, что тревога побеждает радость, и мы орем:
— Распни, распни его!
Ибо сказано про того, кто свободней других, что его оставят одного.
Но не слишком ли это громкие слова, когда речь идет о таком неважном деле? Не знаю…
Ладно. Попытаюсь выразить это проще.
Заставьте лошадь ходить на приводе — год, два года, пять. Изо дня в день. Потом пустите ее на луг, скажите: гуляй себе где хочешь. И что же будет? Возможно, она начнет скакать, взбрыкивать и разрезвится вовсю. Но как только она примется жевать траву, она будет ходить по кругу.
Ну так вот. Пожалуй, мне не приходилось ходить на приводе. Но я ходил на довольно короткой веревочке. Ходил на веревочке так долго и послушно, что уже не ощутил разницы, когда меня отвязали. Мне по-прежнему оставалось послушное топтанье по кругу, на своей невидимой привязи.
Мне запомнилось: той ночью, с ней, моей серной, как я называл ее, мне вдруг привиделся в темном углу мой старик отец. И лицо у него в ту минуту было строгое, грозное.
И еще мне запомнилось: когда я вернулся к себе тогда утром, я был, конечно, счастлив, упоен и восхищен. Но где-то во мне, сочетаясь с томленьем по новой встрече, сидела пуританская, хамская ухмылка: