здесь сдохну.
— Врешь, Исидор. Это ты его подговорил.
— Ольга, ты ведь меня знаешь. Я ел и пил у тебя в доме. Он был мне как брат. А ты как сестра.
— Я тебе не сестра. У меня был брат, но ты его угробил.
— Он был взрослым самостоятельным человеком. Его никто не заставлял.
— Ты таскал его слушать эту Голдманиху, всех этих красных смутьянов; ты отравил его душу ненавистью. Пусть твои сестры-анархистки вытаскивают тебя из дерьма.
Разглядеть Исидора в темноте она не может, не видно, насколько глубоко он сидит. Она никогда не смотрела внутрь и при дневном-то свете. Все перевернулось с ног на голову. Исидор всего-навсего любил трепать языком, а теперь за ним, как за главным анархистом, гоняется полиция.
— Вокруг полно полицейских, один сидит у нас внизу, — говорит она. — Поджидает тебя. Если я здесь задержусь, они заподозрят неладное.
— Я не ел уже два дня. По мне шныряют крысы. Мне скоро конец. А я не хочу умирать.
— Я могу сказать полицейским, и они тебя вытащат.
Исидор молчит; гроза уходит. В двери туалета окошечко в форме сердца; сквозняк шевелит стопку газетных листов. У Ольги под мокрыми волосами чешется голова.
— Назови хоть одну причину, почему нельзя вызвать полицию.
— Лазарь был невиновен, но полицейские его застрелили. Я тоже невиновен, и меня тоже убьют. Вот тебе уже две причины. Если надо больше, то я покопаюсь в дерьме и, будь уверена, найду еще парочку.
Пальцы на ногах и руках у Ольги совсем закоченели, сердце превращается в ледышку. А почему бы ей здесь не остаться? Заснуть и покончить со всем раз и навсегда? Тогда мученьям сразу придет конец. Господи, почему ты бросил меня одну в темной чащобе?
— Ольга, умоляю. Помоги мне выбраться из ямы и принеси одеяло и чего-нибудь поесть.
— Тебе все равно нельзя здесь оставаться.
— Мне только ночь пересидеть. Потом мы что-нибудь придумаем.
— Я тебя ненавижу, Исидор. Тебя и твои идеи. Он, видите ли, собрался изменить мир. Высокие мечты. Ты витаешь в облаках. Почему ты не оставил нас в покое?
— Я хотел только одного: иметь достойную жизнь. Помоги мне, Ольга. Пожалуйста.
Она кладет словарь и протягивает руку в темноту. Исидор скользкими пальцами с такой силой в нее вцепляется, что чуть не стаскивает Ольгу вниз.
— Будь ты проклят, Исидор. Ты и тебе подобные, — говорит Ольга. Словарь падает в дырку, ударяет Исидора по лицу и с всплеском утопает в дерьме.
— Что это было? — вскрикивает Исидор.
Лежа в кровати, Ольга укрывается с головой, стараясь отгородиться от холода и запаха фекалий, хотя понимает: ей никогда не избавиться от вони и холода; чудом будет, если она не заболеет воспалением мозга. Она отнесла Исидору одеяло и кусок черствого хлеба, спрятав их под платьем. «Что, понос разобрал?» — фыркает полицейский с брезгливой гримасой. Он, похоже, не блещет умом, но Ольгу тревожит, как бы он не собрался пойти в туалет. «Не волнуйся, они не срут там, где евреи», — успокоил ее Исидор.
Теперь Исидор восседает на толчке, как повелитель дерьма на троне, закутавшись в тонкое одеяло, и размышляет о свободном мире, где во всех домах есть канализация. «Надеюсь, в туалет мне в ближайшее время не приспичит», — пытается он шутить, но Ольге не до смеха. Она больше не будет смеяться, никогда. Она помылась в тазу, чуть ли не час терла руки, но без толку, запах фекалий, похоже, впитался во все поры.
В памяти всплывает картина: Лазарь возвращается домой с Исидором, несет три дюжины яиц в кульке из газеты, все целехоньки, ни одно не разбилось. Они осторожно выкладывают яйца в миску, продолжая спорить об услышанном на лекции Голдманихи: Исидор с нарочитым пафосом воздевает руки, Лазарь рядом с ним — вылитый только что оперившийся неуклюжий птенец.
Исидор в туалете; везде вокруг полицейские; Лазарь мертв; от меня несет говном и скорбью; гроза никак не закончится; я потерялась в чужой стране. В общем, жизнь как жизнь.
Она поворачивается на бок, просовывает правую руку под подушку; слышно, как под наволочкой шуршит солома. Исидор постарается улизнуть перед рассветом, пока все спят мертвым сном; гроза когда- нибудь закончится. Если я усну, а проснусь уже мертвой, то эта убийственная тоска навсегда оставит меня в покое.
ложь
локомотив
ломать
В морге у него было такое злое лицо, такое напряженное… Сжатые губы, тонкие как ниточка. Что его разозлило? Он рассуждал об анархии и свободе, полиции и справедливости. И об Америке. «Из-за того, что единицы владеют всем, большинство не имеет ничего. Мы — часть этого большинства, живем такой же жизнью. Знаешь, Ольга, у меня от работы немеют пальцы. Поэтому, когда я пишу, мне трудно держать ручку. К чему бы я ни притрагивался, все на ощупь похоже на яйцо». Лазарь мечтал стать репортером в газете «Еврейское слово». Он бы разъезжал по всему миру и писал про свои путешествия. Хлеб он резал плавными замедленными движениями, словно распиливал. У него были жутко костлявые руки, а локти торчали как ощипанные кончики крыльев.
Исидор разбивает яйцо о край стола и, не пролив ни капли, опрокидывает желток с белком в рот. Проглатывает залпом, по тонкой длинной шее ходит вверх-вниз кадык. Если бы не ужасающая худоба, он был бы даже красив. Лазарь тоже пробует разбить яйцо, но только неловко размазывает его по столу.
ломать
ломоть
лопата
лотерея
В дверь стучат; Ольга вскакивает с кровати, услышав два коротких и два длинных удара — так любит стучать великий конспиратор Лазарь. Распахивает дверь; на пороге стоит, кто бы мог подумать, брат, долговязый, потрепанный, без ботинок, носки дырявые, костюм болтается на нем как на вешалке. Худющее суровое лицо расплывается в широкой, от уха до уха, улыбке. Она вскрикивает от радости и заливается слезами; крепко обнимает брата, еле доставая ему до плеча. Прижимается щекой к его груди, слышно, как стучит его сердце; одна из пуговиц отпечатывается у нее на ухе. «Где ты пропадал? — спрашивает она, почти крича. — Ты зачем играешь со мной в прятки?» Но он молчит, целует Ольгу в макушку и, отстранив, проходит в комнату. Опускается на стул, отламывает кусочек от ржаной буханки и, жуя, мрачно качает головой, словно хочет сказать: «Ты не представляешь, что мне пришлось пережить». Ольга присаживается перед ним на корточки и кладет руки ему на колени, чтобы он успокоился. «Лохмотья, лошадь, — бормочет он, глаза у него бегают, как капельки ртути. — Любовь, любопытный, люди».
Вряд ли кто-нибудь во Львове — ни «братки» в казино, ни официантка в кафе «Вена», навострившая уши, услышав мой допотопный украинский, ни три грации, призывно нам улыбавшиеся, — нас запомнил. Единственный, кто мог бы вспомнить, — это таксист, которого мы наняли для поездки в Черновцы. Я отправился на стоянку такси около автобусной станции и завел разговор с самым молодым и здоровым на вид водителем с самой приличной машиной. Звали его Андрий, он ездил на пятнистом от ржавчины синем «форде-фокусе». На его лунообразном лице сияли по-детски распахнутые глаза — признак порочности или, наоборот, невинности, а может, и того и другого; в целом, он производил впечатление непьющего семейного человека: я заметил у него на пальце обручальное кольцо. За работу он запросил сто долларов, плюс еда и бензин; вся поездка, по его расчетам, должна занять часов пять или шесть. Я сказал, что по дороге мне хотелось бы остановиться в одной деревушке, Кроткая называется, откуда родом мой дед. «Тогда придется накинуть еще двадцатку», — сказал он. Другие таксисты, небритые и хамоватые, толпились вокруг, прислушиваясь к нашему торгу, одобрительно хмыкая; один из них попытался перебить клиента, предложив взять за работу поменьше. Андрий гневно на него посмотрел, и тот сразу ретировался.