чудо. Господи, почему ты бросил меня одну в темной чаще?
— Какие только евреи не навещали ваших соседей, мисс Авербах! Много длиннобородых. Насколько мне известно, они замышляют новые преступления, все эти Любели и им подобные. Будь моя воля, я бы вас всех утопил, как котят, всех до одного. Только ведь вы, евреи, имеете влиятельных друзей в нужных местах, верно? Никуда не денешься, приходится с вами хорошо обращаться. Однако не советую расслабляться. Ни- ни. Придет время, наша возьмет.
В голове у Ольги моментально созрел гневный ответ, и она поворачивается, чтобы все высказать шпику, как вдруг дверь квартиры Любелей распахивается и оттуда выходят пятеро мужчин в черных пальто. По длинной бороде Ольга узнает в одном из них раввина Клопштока; на Ольгу он демонстративно не смотрит; все направляются к лестнице. К ней никто и не подумал зайти; никто не хочет иметь с ней дело. Клопшток торопливо проходит мимо полицейского, остальные спешат за ним; Ольге они незнакомы. Все безбородые, все одеты на американский манер, на всех котелки, как у Таубе.
— Ну? Я же говорил, — хихикает паяицьянт, жуя сигару. Он перестает качаться, передние ножки стула со стуком опускаются на пол; полицьянт привстает, провожая взглядом спускающихся по лестнице евреев. — Не очень-то они вас жалуют, правда?
Как бы ей хотелось сбросить эту свинью со стула, а господ в котелках столкнуть с лестницы, чтобы, загремев вниз, они кучей навалились на достопочтимого ребе. Пусть никогда не сбудутся их мечты! Пусть они подохнут в муках боли и унижения! У Ольги подгибаются ноги от усталости; хорошо бы присесть или растянуться на кровати. Но вместо того чтобы идти к себе, она идет к Любелям.
В маленькой комнатушке пахнет камфарой; из стоящей на плите кастрюли поднимается пар; Пиня рыдает над ней, словно кипятит там свои слезы. Исаак лежит в кровати; из-под одеяла торчат его опухшие синеватые ноги; землистого цвета лицо перекошено от боли, на губах пузырится кровь. На краю кровати примостились Зося и Абрам. Они сосут леденцы, у Абрама в руке бумажный кулек, Зося не сводит с него жадного взгляда. Исаак, кажется, не замечает детей; глаза у него расширяются, только когда он стонет. С тех пор как Ольга была у них в последний раз, все тут изменилось. Полиция перевернула дом вверх дном, но жалкие пожитки остались на своих местах: полочка с тарелками и чашками, висящие на крючках кастрюли и сковородки, стопка книг в углу, зеркало. Ольгина прошлая жизнь была галлюцинацией, все, что происходило до смерти Лазаря, ей приснилось. Халоймес. [15]А вот теперь началась реальность.
Проход между кроватью и плитой такой узкий, что Пиня и Ольга стоят чуть ли не в обнимку. Под глазами у Пини темные круги, как будто из глаз текут не слезы, а чернила.
— Они сломали ему все ребра, — говорит Пиня, всхлипывая. — И еще что-то внутри. Били без перерыва. Забрали вчера вечером, били до утра и вернули уже без сознания. Всю ночь избивали. Наверно, им просто это нравилось. Спрашивали его про Исидора. Будто бы ему было что-то известно про анархистов и Лазаря. Я не знаю, о чем речь. Я не знаю, как буду жить, если он умрет. Кто будет кормить детей? Они вечно голодные.
Она вытирает нос какой-то рубашкой, а затем бросает ее в кастрюлю — там кипятится белье. Ноздри у Пини покраснели и распухли; с виска катятся бисеринки пота.
Доктор Грузенберг считает, что у него оторвалась почка, — продолжает Пиня. — Ребе Клопшток собирается пожаловаться властям.
Ольга презрительно хмыкает, Пиня согласно кивает. Исаак в прострации, не сознает, что в комнате кто-то есть: водит взглядом туда-сюда, словно следит за передвижениями в животе оторвавшейся почки. Он, похоже, не перестает удивляться каждому своему короткому вздоху. «Господи, — думает Ольга, — точь-в-точь как я».
Этому ужасу нет конца, — говорит Пиня. — Каждый раз ты думаешь, что вот она, новая жизнь, но все по-старому: они живут, а мы умираем. Ничего не меняется.
Ольга обнимает ее. Без каблуков она стала ниже Пини; прижавшись щекой к ее груди, она слышит ровное биение сердца, безразличного к их слезам и хрипу цепляющегося за жизнь Исаака.
Как и следовало ожидать, десятичасовой автобус на Кишинев не приехал. Никто ничего не знал и объяснить не мог; мы с Ророй, как и все на остановке, просидели два томительных часа, пока не появился следующий, двенадцатичасовой. Если запастись терпением, то что-нибудь обязательно произойдет; не было еще случая, чтобы что-нибудь да не произошло.
В час дня двенадцатичасовой автобус все еще стоял на автобусной станции, а я обвинял своих будущих попутчиков: кто, как не они, вонючие, злые и покорные, виноваты в том, что нам приходится ждать на жаре?! Я их всех ненавидел. А Рора между тем спокойно прогуливался вокруг и фотографировал. В отвратительной атмосфере ожидания он чувствовал себя как дома. Время от времени подходил ко мне и интересовался, не нужно ли мне чего-нибудь; видимо, хотел таким образом продемонстрировать свое превосходство в сложившейся ситуации. Мне нужно было очень много: принять душ, выпить воды, сходить в туалет, завершить это идиотское путешествие, написать книгу. Мне нужна была любовь и комфорт. «Ничего мне не надо», — огрызнулся я. Рора в отместку меня сфотографировал — крупным планом, почти упершись камерой мне в лицо.
Ветки берез, растущих вокруг автобусной станции, уныло повисли; птицы, стараясь перекрыть шум моторов, надрывно переговаривались; в набитом доверху мусорном баке пузырились влажные полиэтиленовые пакеты. Каким поганым ветром меня сюда занесло? Как я оказался на Юго-Западной Украине, на земле озлобленных и покорных, так далеко от всего и всех, кого я любил?
Лазарь в поезде «Вена — Триест»: вагоны третьего класса забиты эмигрантами; едут целыми семьями; сидя на баулах с барахлом, размышляют о туманном будущем; мужчины на ночь устраивались на багажных полках. В купе с Лазарем ехали три чеха; они играли в карты на деньги, и один все время проигрывал — если и дальше так пойдет, вряд ли ему удастся сесть на пароход. Лазарь взмок от жары, но пальто снять боялся, чтобы не потерять деньги, спрятанные во внутреннем кармане; так всю дорогу и сидел, скрестив руки на груди. За окном мелькали расплывчатые пейзажи; по стеклу, как желток, разливались отблески заходящего солнца. Все знали названия своих пароходов. Пароход Лазаря назывался «Франческа»; Лазарь представлял, что это будет длинное и широкое грациозное судно, пропахшее солью, солнцем и чайками. До чего красиво звучит — «Франческа»! У Лазаря не было ни одной знакомой с таким именем.
Было ужасно жарко: подошвы прилипали к расплавленному асфальту, у меня под мышками завелись еще неизвестные науке организмы. Мой чемодан фирмы «Samsonite» торчал как белая ворона посреди коробок, ведер и раздутых клетчатых сумок с дешевыми промтоварами. По-видимому, вся Восточная Европа, включая и мое отечество, в виде компенсации за развал социальной инфраструктуры получила одинаковые сумки. В толпе на остановке я, вероятно, выглядел, как айсберг в пруду. Я даже и не сомневался, что шайки воров уже прикидывают, как лучше спереть мои вещички. Интересно, куда девался Рора?
А вот и он, вертится вокруг меня и щелкает камерой, когда я не смотрю в его сторону. «Не мельтеши. Последи лучше за моим чемоданом», — рявкнул я. Он послушно подошел к нашим вещам, закурил и улыбнулся сидящей на ведре тетке; она злобно скривилась, отчего лицо у нее стало похоже на печеное яблоко; Рора тут же ее сфотографировал. Я пробирался сквозь толпу, локтями прокладывая себе дорогу, меня толкали в ответ; я купил в киоске батончик «Баунти» и тотчас выкинул — от жары он совсем растаял; мне было не по себе среди этих людей, среди этих иностранцев; и я поспешил обратно.
Люди воображают, что у каждого есть внутри некий центр, место, где находится душа — если, конечно, верить в подобные предрассудки. Я поспрашивал знакомых, и оказалось, что, по мнению большинства, душа расположена в нижней части живота, сантиметрах в десяти от заднего прохода. Но даже если допустить, что этот самый центр где-то в другом месте, например, в голове, или в горле, или в сердце, то вряд ли он может перемещаться внутри тела, нет, он остается на месте, даже если вы сами двигаетесь. Куда вы, туда и он. Вы защищаете его своим телом как броней; если тело повреждено, душа остается беззащитной и легко уязвимой. Но сейчас, протискиваясь сквозь толпу на автобусной станции в Черновцах, я понял, что мой центр сместился: раньше он был в животе, а теперь оказался в нагрудном кармане, где я хранил американский паспорт и пачку налички. Эти щедроты американской жизни последовали за мной, и теперь я — их броня, я обязан их защищать и следить, чтобы они не попали в чужие руки.
Был уже второй час дня, и, хотя мы понятия не имели, когда же автобус, наконец, отправится, я