– И хорошо получилось? – спросил я равнодушно, хотя все еще злился, а после его признания тем более.
– Нет, ты только послушай! – продолжал Мерроу. – И от полета получаешь удовольствие, и от этого самого… банг, банг! Чувствуешь себя таким же огромным и сильным, как «летающая крепость». Одним словом, там это получается раза в два приятнее.
– То есть раз в шесть, хочешь ты сказать, – ожесточаясь, поправил я его.
Впрочем, сейчас мне кажется, что Базз врал. Я расспрашивал Хеверстроу и Хендауна; Хеверстроу ответил, что он был поглощен тем, чтобы не сбиться с курса, и ничего не заметил. Хендаун же чуть не обалдел при мысли, что пока он сидел в кресле второго пилота, у него за спиной, в радиоотсеке… Только позднее мы поняли точку зрения Хендауна: все, что относится к сексу, он рассматривал как своего рода спорт, а спорт требует болельщиков.
И все же они бы, конечно, что-нибудь заметили. По-моему, Мерроу просто-напросто сочинял.
На следующий день, шестого апреля, в двадцать шестую годовщину вступления Соединенных Штатов в первую мировую войну, которая, видите ли, спасла для человечества демократию, стояла холодная, ветреная погода, а на доске объявлений оперативного отделения появилось сообщение, что в следующей боевой операции примет участие и наш экипаж; пока я, вытягивая шею, читал эту новость, бывалые летчики впереди меня обменивались замечаниями по адресу Мерроу.
– Зелен еще, – сказал один из них. – Самый настоящий новичок из провинции.
– Из пеленок не вышел, – вторил другой. – Во время последнего учебного полета он ведь был в моем звене.
Я понимал причину раздражения этих солдафонов – они знали, что могут летать хоть сто лет, им все равно не угнаться за Мерроу. Я не стал утруждать себя и высказывать все, что думал о них, а помчался к Шторми Питерсу узнать насчет погоды. Прогноз на предстоящие дни оказался отвратительным. Нам и в самом деле повезло: в течение девяти дней никаких вылетов не проводилось.
Мерроу сказал, что, коль скоро нам придется участвовать в рейдах, нужно написать на самолете, который вот уже неделю принадлежит нам, его название, ну и, конечно, подходящую картинку; и вот как-то к вечеру, выждав, когда прекратится дождь, я, Мерроу и художник эскадрильи Чарльз Чен отправились в зону рассредоточения, к нашей машине, чтобы на месте объяснить художнику, чего мы хотим; мы стояли около самолета, пока Мерроу давал указания, и наши длинные, узкие тени тянулись через всю площадку; Чарльз, лысый человек в очках в тяжелой черепаховой оправе, с застывшей на лице гримасой недовольства, словно его донимали какие-то болезненные спазмы, недовольный и жизнью, и нашей просьбой, заявил, что не успеет выполнить работу до объявления очередной боевой готовности, но мы-то знали, что успеет, и он успел. Чену было за пятьдесят, это был брюзга с испорченным пищеварением, он вечно жаловался на большую занятость и на ребячества летчиков. Он никогда не обещал сделать что-либо к сроку, и всегда делал вовремя, а его маленькие рисунки на носу самолетов дышали тонким юмором и теплотой. Его озлобленность против всего мира объяснялась тем, что он мечтал стать настоящим художником, подчиняющимся лишь велению собственной совести, а его заставили вносить свой вклад в победу в качестве маляра, маллющего вывески, выполнять стандартные заказы банды тупоголовых парней, которых интересовали только изображения всяких красоток. Ему, как и нам, никогда не приходило в голову, что и эту работу он умудрялся выполнять талантливо. Казалось, он не испытывал никакого удовлетворения при виде радости, какую доставлял людям.
Спустя два дня он написал на нашем самолете название «Тело», а сверху нарисовал нашу «эмблему» – фигуру обнаженной женщины. Сержанты несколько дней толпились около машины, глазея на картину. Тут же, пуская слюни, часами торчал и Мерроу.
Мы поздравили Чарльза Чена, но он ответил, что это просто-напросто кусок дерьма.
В тот вечер, сидя в офицерском клубе, мы услышали из передачи Би-Би-Си, что бельгийский посол в Вашингтоне выразил протест против беспорядочной бомбардировки Антверпена американскими военными самолетами, состоявшейся три дня назад и повлекшей много жертв среди мирного населения. Макс Брандт, наш бомбардир, обычно уравновешенный человек, взбеленился: он еще не участвовал ни в одном боевом вылете, а уже был помешан на прицельном бомбометании. Однажды мы слышали по радио, что французы выразили недовольство в связи с воздушным налетом на железнодорожную сортировочную станцию в Ренне, когда погибло около трехсот французских граждан; французы считали это слишком дорогой ценой за un si court delai et ralentissement du trafic[8]. Брандт не мог простить французам, что они отдают предпочтение ВВС Великобритании – une arme de precision remarquable[9], а не янки. Мерроу только посмеивался над ожесточением Брандта и стал называть его «ГО» – по начальным буквам слов «грубая ошибка». «Сидели бы эти лягушатники в своем болоте», – ворчал Базз. Для него война была простым делом. Она позволяла ему применять силу и удовлетворить жажду разрушения. Вряд ли ему приходило в голову, что с ним или против него могут быть другие человеческие существа.
К одиннадцатому, спустя пять дней после того как нас признали годными для участия в боевых полетах, Мерроу, едва не сходивший с ума от нетерпения, решил, несмотря на дождь, предпринять еще один учебный полет. «Сил моих нет торчать на земле! – обхаживал он нас. – Мне надо обязательно поднять эту штучку в воздух, побросать ее там – вот тогда мне сразу полегчает…»
На этот вечер отменили состояние боевой готовности, и мы решили всем экипажем впервые побывать в Лондоне.
Наш визит в Лондон можно было бы назвать сплошным поиском. Мы что-то искали, но не сумели бы сказать, что именно. Мгновение нежной любви? Драку? Небывалое похмелье? Нет, не совсем так. Мы искали что-то неуловимое, мимолетное, призрачное, как мираж, несто настолько совершенное, что никогда не сумели бы его достичь.
В этих поисках мы носились по городу и выпивали то тут, то там. Да, мы и в самом деле что-то искали, иначе чем объяснить, что я не с кем-нибудь, а с Мерроу, оказался на «Углу поэтов», причем оба мы стояли с непокрытыми головами? На Пиккадилли-серкус перед нашими глазами прыгали и кружились огни рекламы: «Гиннес полезен всем…», «Вермут „Вотрикс“ придаст вам силу…», «В городе производится сбор подарков для торгового флота…», «Одеон – желудочные пилюли…», «Наш долг непрерывно увеличивать сбережения…». Мы побывали в «Белой башне» и в «Кровавой башне»; Мерроу постучал ногтем по закованным в латы рыцарям и сказал: «Эти парни, наверно, открываются пятицентовым консервным ножом». Базз решил коллекционировать скверы. Начал он с Трафальгарской площади, а потом в нашей коллекции оказались скверы: Беркли, Сент-Джеймса, Рассела, Гровнер, Белгрейв, Честер, Гордон, Брунсуик, Мекленбург – до тех пор, пока мы не почувствовали себя раздавленными, я хочу сказать – ошеломленными, каждый по-своему, зрелищем бесчисленных проломов, рухнувших стен, забитых окон, воспоминаниями, сожалениями, смертью. Теперь я понимаю, что был во власти печали и страха, а Мерроу во власти возбуждения. Я-то думал, что мы вместе, а на самом деле нас разделяла пропасть.