совершенным для них остается желание счастья. Только оно никогда не исполнится.
«Счастье» — заглавие второго романа Фельзена, где рассказана еще одна история любви, тоже несостоявшейся, погубленной и обстоятельствами, и, еще больше, душевной апатией, эмоциональной анемией обоих героев, людей без «центра». Многие не приняли эту книгу, подобно Адамовичу, находя невозможной царящую в ней «душно-комнатную атмосферу». Однако Фельзен как раз и хотел, чтобы в его романах такая атмосфера царила от первой до последней страницы, и объяснил — для чего. Он сделал это в «Письмах о Лермонтове», странном повествовании, где герой не находит себе места из-за того, что его оставила возлюбленная, и пишет ей, получая в ответ несколько равнодушных слов, и все чаще осознает свою участь в чем-то схожей с судьбой великого поэта, занимающего его мысли. В этой книге от лица персонажа, но на самом деле непосредственно от автора сказано о постыдности любого рода «гимнастики» в искусстве. Поэзия состоятельна, если ею найдена и передана «частица сущности» — личность, время, бытие «человека в чужом и неизвестном городе или камешка на далеком берегу». Проза Фельзена и явилась таким приближением к сущности, к правде о целом поколении. Не его вина, если образ выглядел непривлекательно для критиков, воспринимавших мир и время по-другому.
Когда, незадолго до возникновения «Круга», печатавшиеся в журнале «Письма о Лермонтове» вышли книгой, тот же Адамович признал, что этот «дневник человека после кораблекрушения» содержит свидетельство в чем-то уникальное — по нему и будут судить о молодом русском Париже последних предвоенных лет.
На собраниях «Круга» Фельзену было неуютно. Он не мог попасть в преобладающий тон, молчал, когда начинались дискуссии вокруг теологических проблем, боялся, что получится неловкость вроде той, что как-то произошла у Мережковских: беседовали о значении символа Троичности, а он вдруг, не смутившись лорнетом Зинаиды Николаевны, повел речь про Лермонтова. Яновский запомнил свой разговор с ним после очередной дискуссии о церкви и вере: Фельзен признался, что «Война и мир», история Наташи и князя Андрея, для него перекрывает все евангельские истины.
Стали издавать альманахи «Круг», он что-то в них поместил, однако писал в ту пору мало, только рассказы. Когда начались налеты на Париж, его сестра с мужем бежали в Швейцарию, а Фельзен остался ликвидировать их коммерческие дела и заботиться о матери, беспомощной старухе. Ее удалось как-то пристроить, и он сделал попытку нелегально добраться до Женевы, но был задержан на границе. Яновский был убежден, что арест подстроили аферисты, с которыми у Фельзена завелись в оккупированном Париже какие-то дела. Немцам это было безразлично, зато не безразлична была его неарийская фамилия. Он погиб в 1943-м в одном из концлагерей.
В третьем и последнем выпуске альманаха, появившемся незадолго до войны, Федотов объяснил, что побудило выбрать для объединения название «Круг»: «В цепи людей, взявшихся за руки, рождаются токи, отличные от биологических энергий, движущих толпами». Эти токи помогли держаться вместе старшим и младшим, славянам и семитам, верующим и чуждым религии. Всем им нужно было, не считаясь с расхождениями, пройти путь от «своего холода в тепло дружеской руки». Оно согревало, пока не налетел ледяной ветер войны и оккупации.
Настроенные религиозно переносили «холод» легче, чем другие, и собрания «Круг а» сразу давали это почувствовать. У Терапиано, тоже на них бывавшего, отмечено, что Фондаминский при всей его широте все-таки старался создать что-то наподобие особого круга в «Круге», такого, где обсуждались бы прежде всего теологические и церковные вопросы. Второй круг образовался быстро и вовсе не был узким. Под конец 20-х годов возврат к православию стал одной из главных идей русской эмиграции, хотя, если говорить о культурной среде, чаще всего она состояла из людей, воспитанных на атеизме. В русском Париже было целое движение новообращенных.
Впрочем, началось оно еще раньше, в Берлине. Там прошел съезд русских студентов, на котором выступил с докладом Семен Франк, философ, впоследствии автор книги «Крушение кумиров», вызвавшей очень большой резонанс. Он не пытался обосновать какую-то идею, подкрепляя ее выношенными аргументами, он просто говорил о собственном опыте, своем духовном пути. И то, что он говорил, звучало необыкновенно убедительно, поскольку такой же путь проделали почти все, кто его слушал. Как это было им знакомо: страстные упования на прогресс, увлечения Чернышевским и Михайловским, потом две революции, из которых первая кончилась неудачей, а вторая катастрофой, а в результате — неверие ни в революцию, ни в идеологию, ни в политику. Нравственное распутье, если не хуже — тупик.
Франк предрекал, что на распутье никто не задержится: либо наступит духовная апатия, грозящая гибелью всех ценностей культуры, либо придет возрождение живого религиозного чувства. Близкое будущее показало, что он не ошибся. Когда столицей эмиграции стал Париж, точность его прогноза сделалась очевидной. Опустившиеся, опустошенные политизировались, и все заметнее — кто бросался в монархизм и национализм, кто обольшевичивался. Те, кто сделал другой выбор, все больше тянулись к Церкви, которой, по словам Бердяева, тоже надо было измениться, чтобы соответствовать новым реалиям современности.
Церковь откликалась на такие призывы крайне неохотно, однако перемены начались и в ней, и душой обновления стал отец Сергий Булгаков. Он рос в семье потомственного священника, должно быть, испытавшего тяжелые минуты, когда сын, уйдя из Орловской семинарии, переживал кризис веры, который побудил будущего крупнейшего православного мыслителя отдать предпочтение легальному марксизму: им студент-экономист Булгаков, подобно многим, был увлечен на заре века. Но вскоре произошел перелом, возник интерес к религиозно-философским исканиям и прояснился будущий жизненный путь. Булгаков начал писать о религии, культуре и морали, в годы революции принял священство, близко сотрудничал с патриархом Тихоном и, разумеется, попал в список неугодных интеллектуалов, которых по прямому указанию Ленина выслали из России в 1922 году.
О. Сергий тогда находился в Крыму и оттого не попал на знаменитый «философский пароход», которым из Петрограда был депортирован цвет русской культуры. Через Константинополь он добрался до Праги, а в 1925 году приехал в Париж, где при его активном участии организовали Богословский институт, будущую Академию (Федотов начал там преподавать латынь и специальные предметы год спустя). До самой своей смерти в июне 1944-го о. Сергий был главой этого института и профессором кафедры догматического богословия. Он в эту пору много писал, приобрел мировую известность. Вопреки приближающейся старости и болезням, он остался необычайно деятельным человеком. Его мечтой было грядущее объединение всех христианских церквей; экуменические начинания всегда вызывали у него самый горячий отклик. И с такой же страстью о. Сергий посвящал себя делам, связанным с храмом во имя преподобного Сергия Радонежского, Сергиевым подворьем, крупнейшим православным центром русского Парижа, возникшим при Академии.
Расписывал этот храм Дмитрий Стеллецкий, старый русский художник, который и в пору всеобщего увлечения авангардом сохранил верность традициям допетровской живописи. В Париже у него были единомышленники — члены общества «Икона» во главе с Владимиром Рябушинским. Оно образовалось в тот же год, что Богословский институт, и состояло из бескорыстных энтузиастов, справедливо полагавших, что им определено сберечь древнее национальное искусство, когда на родине делается все, чтобы вытравить саму память о нем. Сергиевское подворье было задумано не как стилизация, оно должно было явить образец органического продолжения заветов Андрея Рублева. Стеллецкий справился с труднейшей задачей, как не смог бы никто другой.
Его росписи начинались на лестнице, ведущей в храм. Там было напоминание о византийских корнях православия: отцы церкви от Иоанна Дамаскина до Максима Исповедника, клейма посередине изображений — такие художник видел в Ферапонтовом монастыре. Покрытая росписью двустворчатая дверь, над нею фигуры Богородицы и Иоанна Крестителя, а в центре София, представленная огненным ангелом на троне, и над нею Спас. Низкий потолок притвора образован деревянными хорами на столбах — точное следование архитектуре церквей русского Севера, который Стеллецкий в молодости изъездил вдоль и поперек. Свечной ящик, сделанный так, словно стоять ему не в девятнадцатом арондисмане, а в старинной церковке на ярославской улице. По рисунку Стеллецкого расшивали и шелк, которым обтянут панихидный канун.
Шесть больших икон в простенках, самые почитаемые святые — ближе к алтарю: святители Петр, Алексей, Иона и Филипп, Ермоген. В иконостасе преобладает символика покаяния и погребенья. Здесь