неизвестного направления» (так названа итоговая книга, вышедшая уже после войны, в 1965-м), и не бездны, куда он падал, а только значение «Флагов» как человеческого документа. И даже чуткий Адамович, который находил у Поплавского прямое сходство с «русскими мальчиками» из «Братьев Карамазовых», все-таки больше всего ценил в его стихах «надтреснутый, детски грустный звук».
Этот звук способен очаровать, а в качестве материала для историков «незамеченного поколения» книги Поплавского почти незаменимы. Едва ли кто-нибудь еще, кроме Поплавского, так умел
И все-таки самое существенное в написанном Поплавским — те духовные муки, которые ясно распознаются, даже когда он как будто бы просто воссоздает будни очень на него похожих героев, спящих на скамейках в сквере, заклеивающих пластырем прохудившиеся башмаки и не знающих другого Парижа, кроме кафе на Монпарнасе или грязных, похожих на шахты дворов, где окна в проволочных сетках, а на асфальте валяются размокшие окурки и слышен стон из-под опущенных туберкулезных ширм. Георгий Иванов, всегда отделявший поэзию от «метафизики», которая ему казалась несовместимой с художественностью, тем не менее ощутил, что невозможно читать Поплавского, игнорируя главное — неуспокоенность духа, отчаяние, вызываемое не бытом, а всем мироустройством. «В грязном, хаотическом, загроможденном, отравленном всяческими декадентствами, бесконечно путаном, аморфном состоянии, — писал он о „Флагах“, — стихи Поплавского есть проявление именно того, что единственно достойно называться поэзией, в неунизительном для человека смысле». Потому что в них есть «чудо поэтической „вспышки“», удара, потрясения, того, что неопределенно называется «frisson inconnu» — неизведанным трепетом, по которому узнается единственность большого поэта.
Иванову посвящено стихотворение, в котором frisson inconnu, ставший поэтическим знаком Поплавского, особенно ощутим:
Сидя на веранде монпарнасского кафе — внутри слишком душно и зал к тому же подкрашивают, переделывают, всё в перегородках, — герой Поплавского Аполлон Безобразов думает о том, что только гарсоны и таксисты единственные здесь люди, кто работает: с каким презрением должны они смотреть на публику, явившуюся кто поклянчить, кто поглазеть. Потом в романе появится Костя Топорков, бывший морской офицер, севший за баранку, и будет сцена бала, вернее, пьяной истерики, в которой заходится парижская Россия. Под утро, прихватив последнюю бутылку, от Кости потребуют, чтобы отвез в лес, кататься. Здесь повествование заполняется ироническими отголосками последней главы Мертвых душ и переходит в стихи: Лети, кибитка удалая! Шофер поет на облучке, уж летней свежестью блистает пустой бульвар, сходя к реке. Ах, лети, лети, шоферская конница, рано на рассвете, когда так ярки и чисты улицы, когда сердце так молодо и весело, хотя и на самой границе тоски и изнеможения.
Эмигрантских кибиток в ту пору много мчалось по Парижу. Журналист Хантингтон, американец, интересовавшийся русскими парижанами, написал о них в 1933-м книжку, рассказав и о том, как проводил время, собирая материал для своих очерков: «Вас привез в кабаре генерал, помог выйти из такси адмирал, для вас играл на балалайках оркестр бывших солдат с дирижером-полковником, а к столику сопровождал капитан. И все это за один вечер».
Генералы среди таксистов были не редкость, носители громких фамилий тоже. Гуль упоминает командира Дагестанского полка князя Амилахвари, пошедшего в «шоферскую конницу». У Яновского описана встреча с кавалергардом князем Ширинским-Шихматовым. Этот таксист создал в Париже Пореволюционный клуб, выпустил два номера «Утверждений», журнала очень левой ориентации (а ведь отец Юрия Алексеевича, обер-прокурор Синода, любил повторять, что правее его только стенка), женился на вдове эсера Бориса Савинкова, говорил, что привержен национал-максимализму, но по своим моральным принципам остался старым аристократом, Рюриковичем. Когда в Париж вошли немцы, Ширинский объявил, что обязательно наденет на рукав желтую повязку, которую заставляли носить евреев. А в лагере вступился за избиваемого соседа и был тут же расстрелян.
В кафе на Монпарнас таксисты заглядывали только время от времени, у них были свои адреса — дешевые бистро и русские ресторанчики вокруг площади Ля Мотт-Пике. Там после смены много пили, размазывая по лицу слезы. Жизнь была трудная, не отпускала тоска. А сама мысль, что завтра, после тяжелого сна на давно не перестилавшейся койке в пансионе для отбросов общества, опять надо тащиться в гараж, вызывала отвращение.
Гуль, приехав в Париж после недолгой отсидки в немецкой тюрьме, первое время жил у Жоржа Леонтьева в ободранном отельчике под пышным названием «Золотая лилия». Знакомство вышло случайно: Леонтьев вез гуля с вокзала и, поняв, что у клиента в Париже ни кола ни двора, привел к себе. Происходил Леонтьев из военной семьи, сам повоевал в Гражданскую, сбежав на фронт подростком, а в «растреклятой Франции» ему, кроме шоферского ремесла, занятия не нашлось. Как для князя Андрея Оболенского не нашлось другого способа заработать на жизнь, кроме кисти маляра.
Таких были тысячи, гуль запомнил бывшего кавалериста ротмистра Бухарина, у которого от запоев дрожали руки, так что водительскую лицензию отняли, и он слонялся из притона в притон, повторяя одну и ту же фразу: «Господину офицеру стакан красного вина!» Платили за вино его товарищи-таксисты или хозяин из сострадания наливал просто так.
Машины были не свои, взятые в аренду за шестьдесят франков в день. Страховка, ремонт, горючее — все за счет арендатора. Чтобы выкрутиться, работали по двенадцать часов без выходных, а то и больше. Караулили загулявших богатых иностранцев, зная, что они обязательно потребуют везти в бордель, где шоферу платили, если доставлял гостя с набитым бумажником. Жестоко ругались с конкурентами, с