В те последние два года мы с Пусьмусем виделись нечасто. Он продолжал питаться вместе со мной и время от времени вытаскивал меня на «Акведук». Как-то раз он привел меня в кафе «О-Мей» на Шелковичной улице, и я узнал кое-что о том, где он приобрел свои творческие навыки. Еду развозили на тележках, которые безостановочно курсировали по залу, пилотируемые официантками в белоснежной форме, чьи хрупкие ручки метали на столы тарелки с клецками в вихревом мельтешении кожи, шелка и пара.
Но улыбка, которой он меня встретил, когда я появился в дверях его комнаты в тот последний день в училище, ударила в меня, как струя из пожарного шланга, смывая все сомнения относительно его решения воздержаться от получения диплома. За все время, проведенное вместе, я ни разу не видел его таким счастливым.
Сидя на кушетке, я смотрел, как он выкладывает из тюбиков пирамиды в глубокой квадратной жестянке. Я пришел, чтобы уговорить его остаться, а еще, наверное, чтобы убедиться, что я его не предал. Пусьмусь никогда меня ни в чем не упрекал, но всякий раз, подходя к моей двери, он украдкой заглядывал мне через плечо посмотреть, не затравил ли я очередную идейную бомбу.
— Финальный проект, — сказал он, вытирая руки о кожаные штаны. — Даже не знаю, в каком тюбике какая краска.
Мое присутствие мало его занимало. Не знаю, какой «дурью» он накачался на этот раз, но зрачки у него горели красным огнем.
Все колпачки у тюбиков в коробке были отвинчены. Тюбики торчали во всех направлениях, словно венозные узлы на подагрической руке. Их содержимое больше не соответствовало этикеткам. Пусьмусь выдавил все краски, смешал их до получения своих патентованных наркотически-пламенных оттенков, после чего они каким-то образом снова всосались в тюбики. На крышке жестянки был укреплен стальной квадратный поршень. Когда крышка захлопнется, сообразил я, поршень раздавит тюбики.
— Финальный удар, — сказал Пусьмусь.
Я сидел, ничего не понимая.
— Это что, название?
— О нет, нет! Я назвал это «Гроб для донора органов». Посвящается тебе. — И он ернически поклонился.
Я занес ногу для пинка и едва удержался, чтобы не вмазать по жестянке. Но больше всего мне хотелось привязать Пусьмуся к кровати и не отвязывать, пока он не заснет. Остановило меня лишь то, что я знал его сны. Сны неудачника. В одном из них его отец переплыл через океан, чтобы посмотреть его картины, и снова уплыл в Китай. Это снилось ему якобы еще до того, как он научился говорить, когда в мозгу у него не было еще ничего, кроме хлюпающего месива красок. Я знал, чего ему стоило проводить здесь каждый лишний день.
Улыбнувшись ему, я сунул ладонь в жестянку.
Краска плеснула во все стороны. Понятия не имею, что он сделал с этими тюбиками, но они взорвались, разбрызгав содержимое по всей жестянке, по ковру, по моим волосам. Вытащив руку, я увидел не ладонь, а куски пальцев и половинки суставов, плавающие в переливчатой жиже. Пусьмусь даже не пошевельнулся, чтобы меня остановить, и даже не засмеялся. Только нагнулся вперед, когда все кончилось, и мы одновременно заглянули в жестянку.
— Наша первая совместная работа, — сказал он, покрутив головой по сторонам, и зашаркал на своих платформах.
После того как он упаковался, запер комнату и ушел, я несколько часов просидел у себя на кровати, глядя на водонапорную вышку на крыше здания по ту сторону улицы, алеющую в лучах заходящего солнца. Я не думал ни о чем, кроме красок Пусьмуся, и ума не приложу, что побудило меня снять трубку и позвонить Дорети.
Я надеялся застать доктора, а еще лучше — раздобыть Терезин телефон в колледже. Я надеялся, что она так или иначе устроилась в колледж.
— Алло, — ответил доктор более колючим голосом, чем он мне запомнился, и таким же недружелюбным.
— Можно попросить Терезу? — Я подождал, но, поскольку никакой реакции не последовало, добавил: — Это Мэтти Родс.
— Я так и подумал, — проговорил он самодовольно, словно ждал моего звонка. Что с того, что прошло целое десятилетие с тех пор, как мы говорили в последний раз.
Я еще собирался с мыслями, как вдруг он сказал:
— Подожди, Мэтти, сейчас попробую.
Он отошел, и больше я ничего не слышал. Ни фоновых звуков, ни музыки, ни говора, ни телевизора. Мне вспомнились зубастая маска, «Битвы умов», и я чуть не повесил трубку.
— Алло, — сказала Тереза. Ее голос тоже стал ниже, но я все равно бы его узнал.
— Ты получила мое письмо? — спросил я.
— Письмо?
— Я написал тебе письмо, может, года два назад. Ты его получила?
— Нет.
Мой звонок явно удивил ее не больше, чем отца. Она не занервничала, не разозлилась — просто была никакая. И говорила таким же тоном, как в тот день, когда сказала мне, что превращается в озеро, только еще более нездешним.
— Я все это время думал об «Убийстве в темноте», — признался я и начал говорить что-то еще, но Тереза меня остановила.
— Эй, — сказала она и вздохнула. Она запомнилась мне печальной, потерянной, но то же самое вполне можно было бы сказать и обо мне.
Ни с того ни с сего Тереза вдруг пропала, и трубку снова взял отец.
— Ну что, не получилось? Ладно, попытка не пытка. Спасибо, что позвонил, Мэт, дал нам знать, как тебе живется в этом большом светлом мире. Не пропадай. — Связь прервалась.
Не знаю, что на меня так подействовало, что-то такое, отчего я всегда начинаю вращать зажмуренными глазами и всасывать щеки, чтобы снять фрустрацию, но именно этим я и занимался, как вдруг вспомнил, что Джон Гоблин говорил о проповеди Спенсера на шоу Ларри Лорено. Пора еще раз позвонить в восточный Детройт.
— Пасторская справочная служба, — отвечает та же дама, что и прошлой ночью.
— Я пытаюсь дозвониться до Спенсера Франклина.
— Господь и его пастыри всегда доступны тем, кто в них нуждается, сэр. — Она говорит спокойно, терпеливо, как сотрудник телефонной службы помощи в кризисных ситуациях. Подозреваю, они тут все вышколенные.
— Я как раз из таких, — говорю я, подавив раздражение.
— Вы найдете пастора Франклина в церкви.
— Пастора Спенсера Франклина.
— В церкви. Я же сказала.
— В какой?
И, закрыв глаза, я слушаю, как она отправляет меня на юг, назад по Вудвордскому проезду, через Ферндейл, в сторону Хайленд-парка и Первой объединенной церкви Пламенного спасения.
1994
Ничего не происходит, когда пересекаешь пограничную черту. Ни разводы граффити, ни резкое ухудшение архитектуры не подготавливают тебя к тому, что, минуя указатель восьмой мили, ты выезжаешь из окраин и попадаешь в город. Но сразу за ним колючая проволока на пешеходных мостиках в сочетании с монотонной серостью ограждающих стен вдоль шоссе и блеклым зимним светом вызывает такое чувство, что ты оказался в тюрьме, а то и где похуже. Я сворачиваю с Вудворда и, согласно инструкции, следую в