Так чем же занимается Фуко? Ответ, вроде бы, очевиден — историей безумия, реконструкцией классической эпи-стемы, историей сексуальности. Так или иначе — историей. Используемый при этом метод формулируется на первый взгляд довольно просто: не расшифровка документа, а его обработка. Делез называет Фуко новым архивариусом. У архивариуса гораздо более скромная функция, чем у ученого, у того, кто приходит в архив, чтобы работать с документами. Работать с документами — не значит их обрабатывать. Документ уже обработан: зарегистрирован, описан, положен на свое место в хранилище. И ученый, тот, кто приходит с ним работать, знает, где его искать, на какой полке, в какой картотеке, под каким шифром. Получив документ на руки, он начинает с ним работать, наполнять его смыслом исторического документа, т. е. расшифровывать, окружать контекстом, объяснять, определять ценность, так или иначе истолковывать его и по следам (документам) восстанавливать прошлое, писать историю — коллективную память человечества о том, что с ним — человечеством — было в прошлом. Эта всеобщая история распадается на частные истории — стран, культур, культуры, литератур, литературы, искусства, отдельных наук, ремесел, форм хозяйствования и т. д., включая историю философии и так называемых философских дисциплин: этики, эстетики… Все это замечательно, но за кадром осталось одно — и главное: первичная обработка документов, в результате которой документ стал «документом» и «рабочим». Но Фуко — не ученый, он — скромный архивариус. Он не истолковывает, т работает с документом, а обрабатывает его. Правда, обработка эта хоть и первичная, но, в каком-то смысле, и окончательная, хотя ясно, что конца ей не видно. И только «обработка» и нужна, не надо никакого последующего истолкования: не работать надо с документами, истолковывать их, а обрабатывать. Труд историка от начала до конца (которого не видно) есть не что иное, как обработка документов.[55] Что же касается истолкования, то здесь никакой проблемы нет; в ходе обработки документ сам себя истолкует. Смысл — это ведь не что-то, что скрыто за означающим, смысл всегда уже тут (хайдеггерово da), когда мы еще только собираемся до него добраться.[56]
Конечно, «обработку» документов, о которой ведет речь Фуко, приходится заключать в кавычки, потому что это, разумеется, метафора. Однако удачная. Метафору интерпретации «следа»[57] надо заменить метафорой «обработки документа», тогда все парадоксальные формулировки, которыми изобилует «Археология знания», получат свое объяснение. А главное, мы поймем, что ведь Фуко прав. По большому счету, все эти замечательные истории (история живописи, религии, философии…), которыми мы располагаем, выстроены на песке, и тем больше «плывут», чем старательнее под них подводят фундамент. В этом деле преуспевает соперничающая с эмпирической историографией философия — та философия эпохи историзма, которая хочет стать критикой исторического разума, т. е. удостоверить научный статус гуманитарных наук, по сю пору сомнительный (см. выше). Здесь даст о себе знать неизжитый «механицизм» Нового времени, разделивший науки на «науки о духе» и о природе и учредивший субъект-объектную «парадигму». Новоевропейские субъект и объект по инерции представляются чем-то вроде старых «метафизических мест», их суррогатов в мире картины мира.
В свое время Петрарка не то чтобы опроверг или «преодолел» схоластическую ученость, он просто «не захотел в этом участвовать» и … стал отцом гуманизма.[58] Потом мысль с большой для себя выгодой вернется к схоластике, но разрыв, собственно, и придающий форму истории, делающий ее «прерывной», произошел. Так и Фуко «не хочет в этом участвовать» — в «спасении» гуманитарного знания и «человеческого» смысла истории, оказывающейся при этом со всеми своими разрывами непрерывной. Для него «непрерывная история» — коррелят основополагающей деятельности субъекта, восстанавливающего распавшуюся связь времен и событий: «Сделать из исторического анализа дискурс о непрерывном, а из человеческого сознания сделать первичного субъекта всякого становления и всякой практики — таковы две грани одной и той же системы мышления».[59] История прерывна, в ней есть зияния и провалы, и это именно зияния и провалы, черные дыры истории, а не лакуны и белые пятна, подлежащие устранению с помощью исторической памяти. Поэтому он вынужден «оставить в стороне, словно оно никогда не возникало, все то поле методологических проблем, которое предлагает сегодня новая история»,[60] и вести речь о «вырезах» (decoupages), «вычленяемых областях» (scansions), «отклонениях», «рассеивании» и т. п., прибегать к «операциональной» лексике, свободной от груза традиционных проблем исторического описания. Фуко берется писать историю безумия, историю сексуальности. От чего он при этом освобождается сразу и безоговорочно? От представления о том, что безумие или сексуальность представляют собой… нет, даже не нечто, от века присущее человеческой природе, а просто некое единство, некий инвариант, существующий, конечно же, в виде последовательности своих «конкретно-исторических» форм, описание которых и будет его историей.[61] И, конечно, «конкретную историчность» этим формам должен придать «историко-культурный контекст», в который их надо поместить, соотнеся с прочими (в идеале — со всеми прочими) историческими формами, образованиями, институтами, феноменами, как то: экономикой, властными отношениями и институтами власти, наукой и т. д., — всем тем, что составляет этот контекст, отличающийся изоморфизмом разных уровней, что позволяет говорить о «духе эпохи» или ее «ментальное™». Все это — методы «непрерывной истории». Оставляя их в покое, Фуко берет в руки ножницы и занимается «обработкой документов» — делает вырезы, помечает места разрывов, выявляет «серии», определяет их элементы, фиксирует границы, описывает типичный для данной серии тип отношений и связи между разными сериями. И ведь нельзя сказать, что он это делает на каком-то историческом материале — материал становится материалом и историческим материалом только в ходе самой работы. Отсюда все сложности в описании «метода» и трудность самой работы. Надо быть еми пядей во лбу и профессионально разбираться во многих вещах.
Обработка документа прежде всего ставит под вопрос («проблематизируст»[62]) вроде бы самоочевидные «единства» (литература вообще, литература какой-то эпохи, народа, творчество какого-то автора, сама фигура «автора» или те же сексуальность, безумие…). Такое единство — фикция, пока оно не понято как рассредоточенное, пока оно не «рассеяно».[63] Приняв его за самоочевидное и не рождающее вопросов (ср.: Платон о счете «на пальцах» в VII книге «Государства»), мы уже что-то упустили, и теперь как ни будем стараться «соединить» его с другими «единствами» (экономическим укладом, властными отношениями, наукой…), оно так и останется отъединенным и непонятым. Придется описывать «влияния»: одна фикция влияет на другую, экономика на политику, религия на философию, искусство и т. д. Но это не значит, что нужно вообще отказаться от таких единств. Они принимаются в качестве первоначального ориентира, чтобы «освободить проблемы, которые они ставят».[64] Конечно, можно говорить и о «влиянии», «эволюции» или «творчестве» и т. п., но нужно точно очертить «вырез», в котором употребимы такие понятия. Я не буду, пишет Фуко, «помещать себя внутрь этих сомнительных единств, чтобы оттуда изучать их внутреннюю конфигурацию и тайные противоречия. Я только на время сделаю их точкой опоры…».[65] Во введении ко второму тому «Истории сексуальности» («Использование удовольствий»), который как раз и появился после длительного перерыва и знаменовал собой радикальный поворот в занятиях историей сексуальности, Фуко, обдумывая пройденный и предстоящий путь, говорит, что его решение описать сексуальность как «форму опыта» было отказом от весьма распространенной исследовательской схемы. В соответствии с ней сексуальность рассматривается как некое естественное (=изначальнос) свойство человеческой натуры, некий инвариант, принимающий разные исторически сменяющие друг друга формы под воздействием разнообразных механизмов подавления. В таком случае «желание и его субъект» выносятся за скобки, остаются за рамками рассмотрения, и история сексуальности неминуемо оказывается историей подавления некоего присущего субъекту во все времена либидо; историей форм запрета. Замысел же Фуко имел в виду историю сексуальности как опыта, т. е. предполагал выявление существующей в рамках той или иной культуры корреляции между областями знания, типами нормативности и формами субъективности. bf> Вот и получается, что обещанная многотомная история сексуальности должна была стать не историей сексуальных привычек, не хроникой подавления или освобождения JES?Lболее не историей представлений о нем, и в то же время и тем, и другим, и третьим, но рассмотренным в свете другого вопроса, такого, например: почему мы вообще столько говорим о сексуальности, в частности, о ее подавлении, «по какой спирали пришли мы к утверждению, что секс отрицается, к тому, чтобы демонстративно показывать, что мы