Мы поднялись на четвертый этаж дома по улице Алленби, и Гильдерстерн открыл нам дверь.
— Башмаки грязные? — спросил он.
— Нет. Дождя не было.
— Вон тряпка. Вытрите на всякий случай ноги. Ковер скорее истреплется, если башмак сухой. Цену знаете?
— Фунт в час, — сказал Роберт.
— Хорошо. И старайтесь ходить по середине ковра. Помните: в домах, где лежали персидские ковры, по углам всегда стояла мебель. Вытаптывайте ковер посередине.
— Но ты-то свои персидские производишь этажом ниже, — сказал я. — А потом продаешь толстосумам из северного района. Под видом имущества, которое евреи привезли из Восточной Европы, точно?
— Не теряйте времени, мальчики, — сказал Гильдерстерн. — Фунт в час — совсем не так плохо. Особенно в сезон дождей.
— На сколько времени работа? — спросил Роберт.
— Пока на пару дней. Потом я вам дам знать.
Мы вошли в комнату и расстелили один из ковров; их там несколько штук стояло в углу. А потом принялись ходить; сперва три больших шага, считая от края ковра к середине; сделав эти три шага, мы начинали топтаться на месте. В результате через день-другой ковер становился похож на старый персидский; шагая, мы слышали мерное постукиванье, доносящееся с первого этажа, где была мастерская; именно там ткали эти персидские ковры.
— Жаль, с нами нет президента Зискинда, — сказал я.
— Не надо об этом, прошу. Уж я до него доберусь.
— Я не о том. Он бы наверняка купил у Гильдерстерна один ковер. После того как вы заработаете миллион долларов на своем фильме…
— Боюсь, нам не дотянуть до конца месяца, — сказал Роберт. — У нас только двести фунтов и теперь три дня этой чечетки.
— С чего ты взял, что у нас двести фунтов?
Роберт остановился.
— Ты же сказал, что заработал?
— Сказал. Однако это вовсе не означает, что они наши. Они мои.
— Но ведь ты не кинешь старого друга в беде?
Теперь остановился я.
— У тебя же есть отличная должность, — сказал я. — Твой официальный титул звучит: «Личный консультант по художественной части президента Зискинда».
Кроме того, ты пайщик, сценарист и еще кто-то, точно не помню, но уж наверняка это подпадает под статью. Нет, я просто отказываюсь тебя понимать. Сколько живу на свете, никто мне такой должности не предлагал.
Дверь открылась. Вошел Гильдерстерн и замер на пороге с выражением отчаяния на лице — теперь он был похож на статую Командора из той байки про Дон Жуана.
— Пан Роберт, я вам умоляю: не надо про искусство, — сказал он. — Ведь можно ссориться и ходить, нет? Почему я всегда должен оставаться внакладе? И прошу, ходите посередине.
Он ушел, а мы возобновили прогулку: три больших шага и потом несколько маленьких, на месте.
— Знаешь что, Роберт, — сказал я. — Давай ходить как на американской дуэли. Встречаться посередине, поворачиваться друг к другу спиной и опять расходиться.
— Давай. А откуда ты знаешь, как дрались на дуэли в Америке?
— Шон, миссионер наш, рассказывал.
— Довольно странная тема для миссионера.
— Ему не удалось обратить в христианство ни одного еврея. А ведь нужно о чем-то говорить, когда он сидит со мной вечерами и пьет.
— Так что он здесь делает?
— То же самое, что мы. Ждет корабль, который отвезет его в Канаду. Его отзывают. Но им еще месяц тут торчать.
Роберт снова остановился.
— Еще месяц?
— Да. Они плывут морем, чтобы дешевле обошлось.
— Значит, как раз тогда, когда мы поедем в Эйлат?
Гильдерстерн постучал в стену.
— Прошу ходить, — крикнул он.
Роберт опять пустился в путь, и мы опять встретились на середине ковра; повернулись друг к другу спиной и разошлись.
— Слушай, это же здорово, — сказал Роберт.
— Почему, интересно?
— Надо, чтоб он обратил хотя бы одного человека.
— Он ни одного не сумел обратить, — сказал я. — Мне его жена говорила. Всякий раз, когда я его приволакиваю в комнату, она рассказывает, как он читает проповедь, а люди над ним смеются и свистят. И потом расходятся по домам, а жена смотрит, как он остается один. Только это у нее и сохранится в памяти об Израиле — смех и свист. Ну и, разумеется, его дурацкая физиономия, когда он остается в специально арендованном зале один, никого не обратив.
— Да это же очень здорово, — повторил Роберт.
— Не для него. И не для меня.
— Для нас. Именно для нас с тобой. Он знает, что ты католик?
— Мы никогда этой темы не касались. Думаю, он боялся об этом заговорить.
— Пусть он тебя обратит. Понял?
— Я уже тридцать два года сын католической церкви.
— Это не помеха. Пока он не знает.
— А нам-то от этого какая корысть?
— Да ведь он отдаст тебе последний грош, если ты согласишься перейти в христианство. Будет делиться с нами всем, что у него есть, лишь бы заполучить одного обращенного. И этим обращенным в Яффе будешь ты.
— А почему не ты? Ведь из нас двоих ты еврей.
— Потому что тебе придется шворить его жену. Ничего не поделаешь. Я понимаю, это малоприятно.
— Задарма?
— Кто тебе сказал, что задарма?
— Тогда зачем?
— Как зачем? Ты что, ребенок? Не соображаешь, в чем суть? Она же его ненавидит. Подумай, сколько бедняжка из-за него нахлебалась. Неужели ты не понимаешь женской души? Не представляешь, что она переживала, когда смотрела, как он говорит о Боге, а ему в лицо смеются и свистят? А ведь он ее муж. И ей приходилось все это сносить. Почему ты такой бессердечный?
— Не понимаю, зачем трахать кого-то задаром?
— Да кто тебе это сказал? Я, что ли? Я круглый идиот, да? И может, еще собираюсь развести ее с ним и выдать за тебя замуж? Я похож на такого, правда? Она его ненавидит. Ты ей скажешь, что хочешь перейти в католичество, и получишь ее тело, а она уговорит его отдать тебе последнее. Ты позволишь обратить себя в христианство, у него на счету появится один обращенный, потом мы отвалим в Эйлат, а они — в Канаду. И все будут довольны. Да и тебе это пойдет на пользу. Ты уже давно не работал. Отличная ситуация. Потренируешься, отточишь свой драматический талант и сохранишь форму. Подумай: у нас двести фунтов. Комната обойдется в сто двадцать. Продержаться нам надо месяц. На жратву остается по сорок фунтов на нос. Как ты собираешься жить? А он поделится с тобой всем, что имеет, ты будешь трахать его жену, она будет уговаривать мужа укреплять твою веру, и так мы все проживем месяц.