ладьях, наслаждаясь покоем и ладанными ароматами и каждая душа похожа на маленькую птицу с улыбающейся человеческой головкой.
Разве ни разу не видали вы, в предрассветной прохладной мгле над великим безмолвием влажных садов проплывают люди — облака, извлеченные посмертной волей из озера Ло, куда впадают, как туманные реки, все произнесенные со времен праотца Адама слова, из свинцовотемных волн которого взамен испаряются, дымясь клубами, сновидения и мысли. Люди-облака обитают в четырех или шести частях вселенной или же в безымянном городе у моря, и паутинно проплывая в ленивом мареве лакомятся нашими сновидениями и дремными вожделениями, мимолетно срывая их благоуханные плоды, как капризные растленные дети ощипывают, лежа во взрослом алькове, ягоды октябрьского винограда, насыщенные снотворными соками.
Разве вы не слышали спросонок, как тонкогласно рыдают удавленные безумными матерями младенцы в преддверии склепа Святого Эньяна в ночь Четырех ненастий?
Разве бретонские купцы, привозящие на съезжие дворы и тончильные склады сукна, не рассказывали вам, как громыхает по лунным трактам повозка Короля умерших Анку, и его белые волосы развеиваются по ветру, а голый остов головы вращается вокруг своей сухой оси, чтобы обладатель его видел все и везде, испытуя иглами неумолимого взгляда волчьи течения полнолунной ночи.
Разве вы, красавицы флорентинки, объятые тонким сном, под веянием легких тканей балдахинов, охраняющих девственные постели, ни разу не вздрагивали мучительно, различив издали стук подков коня, мертвого слепого жеребца, опутанного по всей атласной шкуре разветвленными сетями гнилушечно мерцающих вен, в седле ватной куклой болтается мертвый жених, и гулкий конский топ все ближе, ближе, ближе — и нет у красавицы лишнего мгновения, чтобы поднять томную гладкую руку для охранительного крестного знамения.
Позволю себе позабавить вас редкостным вздором, который я подслушал у сторожа мертвецкой при лазаретной церкви Санта-Мария делла Мизерикордия, сера Софьяччи Морелло, частого посетителя Башни Виноградных выжимок и короля трепачей города Флоренции.
Сер Софьяччи Морелло с Виа Барди. Трудно вообразить себе себе более подходящего Харона- Психопомпа для тех бедняг, что умерли в нечистотах и нищете, ничьими очами не были оплаканы, ничьими руками не обряжены, а приволочены в покойницкую Милосердия на расхлябанной подводе и без жалости брошены на казенные общие полки в холодный подвал, небрежно, как выплескивают жидкие помои.
Часовня для мертвых тел на Виа Барди, затхлые зевы ее приоткрытых дверей отравляют летние полдни гнилостным зловонием вперемешку с дешевым ладаном и полынью, сжигаемых от пущей заразы служителями, которые шаркают стоптанными подошвами по немытому скользкому от сукровицы и каменной грибной влаги полу. Неопознанные тела не хоронят месяцами, измученные червями и всеми простыми данностями распада груды человечьего мяса, некогда содержавшие живые помыслы и горячие страсти, обокраденные судьбою при жизни и оплеванные по смерти подвергаются всем мукам равнодушия. У женщин служители срезают и продают на парики волосы. Дешевое колечко, простой нарамник на веревочном гайтане, гребень с трещинкой, косынка — даже эта убогая собственность перекочевывает в карманы серых балахонов стражников Божьего угла, как говорится, воронам достаются последки.
Жестокосердные служители приюта милосердия не разбирают ни женщин, ни мужчин, бесстрастно отправляя их, обнаженных и застылых в селитряную пасть подземелья, столь беспросветного и глухого, что и сам Алигьери, побывавший в аду, не решился бы спуститься по двадцати восьми скорбным ступеням.
Все малые, безымянные смерти, что изрыгает город, прячутся от солнечного света под сырыми сводами, служители ждут того дня, когда на полках наберется два десятка немых постояльцев, когда количество набрано, всех наскоро, без обряда, предают земле на пустыре близ городских скотобоен.
В сизочерных напластованиях глинозема окончательно торжествуют распад и забвение.
Разве что сер Соффьяччи, привратник земного ада выпивал штоф-другой за упокой нечестивых душ.
Ныне у окованных ворот отходной сидит иной, страж порога, годами помоложе и не настолько близорукий. А каким образом прежний сторож потерял место, я веду речь в этой новелле.
Как клятвенно заверял сер Соффьяччи каноника церкви Мизерикордия, в ту ночь его тыквенная фляга была суха, как аравийская пустыня, но кто станет доверять отъявленному пьянице.
Итак, накануне случившегося, утром, в подвал привезли в числе прочих отрока-самоубийцу необычайной красоты, которая впрочем, уже обезобразилась сизой личиной смерти.
Сер Соффьяччи спросил у возницы, разглядывая труп:
— Неужели несчастное дитя не имело ни родных, ни друзей, отчего этого молочного теленочка привезли в наш заупокойный барак?
Возница отвечал, дразня ломтем хлеба полуслепую кобылу:
— Не жалей святотатца, старый болван. Мальчишка, как Иуда христопродавец взял да и удавился сдуру в церковном дворе, славный вышел богомольным бабенкам подарок к заутрене. Никто не пожелал забрать тело. Одно из двух — либо он чужестранец, либо родня стыдится признать в кощуннике своего. Так-то, воробей воробьем, а туда же — разубеждением в жизни помер от веревки.
— Бог ему судья, не будем злословить о мертвом, Бенедетто. Кто знает, что толкнуло малоумного в петлю. — сказал сер Соффьяччи, но юные годы висельника тронули его, он не стал полностью обирать тело, как частенько проделывал со своими безответными подопечными. — Полно болтать, помоги-ка мне спровадить его к остальным. Уж больно гадкое у него стало лицо, зной делает свое дело.
Язык отрока был вывален далеко до влажного корня, а левый глаз приоткрыт и мутный зрачок под склившимися ресницами был затянут плевой, как у птицы со свернутой шеей.
После захода солнца Соффьяччи устроился подле двери, ведущей в подвал и, любуясь звездными небесами, стал грезить о свиных паштетах, сырной похлебке с укропом, сычуге с кашей и черниной и прочих богоугодных предметах.
Совершенно стемнело, факельные стражники перегородили Виа Барди цепями ночного покоя ради, тишина сомкнулась, как губы мраморного изваяния, лишь изредка царственный покой полуночи нарушался отдаленным лаем собак и скрипом лодочных уключин с реки Арно.
У ног сера Соффьяччи теплилась клетушка переносного фонаря.
Как только голова старого хоронильщика стала клониться на грудь, отяжеленная сном, из сквозной щелочки под дверью мертвецкой вылился клекочущий проглатывающий слоги ледяной лепет, подобный шороху зерна, сочащегося из мешка.
— Ити сюда, шеловещек, ящерка любит тебя.
Сер Соффьяччи, вскинувшись, подумал было, что ему померещилось, но голосок насмешливо твердил с липкой гнилой запинкой:
— Ити сюда, шеловещек, ящерка тебя посалует и осалит.
— Кто здесь? — окликнул сер Соффьяччи и перекрестился
— Никого — дразнил голосок, столь гнусавый и булькающе гортанный, словно у его обладателя была подвязана челюсть или выгнила глотка, так что шея, как живая способна поползти, растекаясь по скользким плитам.
— Ити к нам, шеловещек, ящерка празднует брачную ночь, ити к нам, мы шевелимся, мы шалим, мы шкодим, мы шутим, шутим, нам душно, ах, как мы шевелимся, шеловещек, шевелись и ты, шевелись с ящеркой.
Опасаясь за свой рассудок, сер Соффьяччи все же вспомнил о долге службы, отпер дверь и посветил фонарем в жуткую темницу. Но за порогом никого не было.
Стоило сторожу обратно повернуть ключ в скважине, за левым плечом его щекотно защелкал знакомый тоненький шепот:
— Ящерка тебя осалила — тебе водить, шеловещек!