Он проработал неделю, и сообщил, что известный корпус египетских текстов имеет не меньше десяти миллиардов осмысленных расшифровок — если исходно мы не знаем ни одного слова…
Я налил нам еще по полстакана, и мы помолчали, совершенно раздавленные таким числом.
— Хуже того, — продолжал Вадим, — эти расшифровки создают… как это он назвал, забыл слово… континуум смыслов.
— Это значит, — прокомментировал я, совсем уже безнадежно, — что смысл там не просто какой угодно, а с любыми оттенками. И… что ты теперь собираешься делать? Это же надо немедленно опубликовать!
— Вот уж нет, — отвечал Вадим. — Сразу видно, что ты ничего не понимаешь в истории!
Я действительно не понимал, и отчаянно пытался убедить его, но Вадим объяснил мне, в чем дело, — не сразу, мы еще долго говорили об этом, и в тот вечер, и позже, по телефону и при встречах.
3
История, которую мы знаем, и история, которая была реально, — неизбежно различаются. Пусть даже все наши документы точны — мы никогда не будем знать всех подробностей былых эпох, их слишком много, и чтобы собрать и проанализировать всё, нужно прекратить ход современной истории. В такую ловушку, если помните, попал герой Борхеса — Фунес, чудо памяти, который тратил несколько дней, чтобы вспомнить один. Документы содержат ошибки, пропуски, сознательные искажения, недомолвки, они несут отпечаток эпохи, стиля автора, его предубеждений и просто словарного запаса. Материальные свидетельства разрушаются, гибнут, выцветают или окаменевают, теряют значение и приобретают иной смысл в новом контексте. История древнейших царств изучается в древних и становится частью их истории, и так продолжается до наших дней. Подражание старине становится фактом современности и определяет ее лицо: Цезарь вдохновляется биографией Александра и совершает героические поступки, и неважно, существовал ли Александр на самом деле, или это выдумка времен Птолемеев.
Выдергивать подпорку древнеегипетской истории может быть опасным делом. Не рухнет ли всё здание человеческой истории, и кто знает, чем это нам грозит, — ведь мы сами часть истории будущей? Скорее всего, однако, поверх этой подпорки наросло столько, что она ничего не решает — как первый торжественно заложенный камень, который потом и не найдешь. Значит, оттого что мы ее заменим, — не изменится ничего вообще.
Да, текст на стеле в Луксоре, возможно, говорит не о расширении Верхнего Царства, а о поражении от хеттов, или о маленьком племени, покинувшем Египет среди разнообразных стихийных бедствий. Возможно, Хати рассказывал сыну не о том, как выгодно быть писцом, а о путешествиях в сердце Нубии. В конце концов, мало ли о чем могли писать египтяне, и мало ли какая часть могла дойти до нас через это невообразимое время?
А если мы начнем всё сначала, то где гарантия, что наша новая расшифровка будет лучше прежней? И что вообще значит «лучше», если подумать хорошенько? Ведь, по теории обобщенных смыслов, нет никакой разницы между двумя событиями, если рассказ о них записан одними и теми же словами.
И кто будет заниматься заведомо бессмысленной ревизией истории, опираясь на одно-единственное случайно не отправленное письмо римского наместника?
'Кроме того, — написал мне недавно Вадим, — я ведь прочитал тебе перевод. А кто теперь знает, правильно ли мы понимаем латынь?..'
Тайна Уильяма Бонса
Некоторое время тому назад мне передали из России часть нашего семейного архива. Катастрофы ХХ века нанесли ему ужасающий урон, и сохранились лишь разрозненные письма и документы. Однако, по старой традиции, архив — или то, что оставалось после войн, революций и переездов на другой конец страны — передавался старшему сыну в роду, и так попал ко мне.
Мой пра-прадед, Иван Никитич, был агрономом в Костромской губернии. Об отце его, Никите Ивановиче, я не знаю почти ничего, кроме того, что он в молодости путешествовал по свету, жил в Англии и даже добрался до Индии, и своими рассказами, как говорит предание, соблазнил внука, Афанасия, отправиться в те же края. Иван Никитич с некоторой неохотой послал сына учиться на врача ни много ни мало, а в город Эдинбург, что в Шотландии. Выучившись на доктора медицины, Афанасий проработал несколько лет в колониях, но с началом англо-бурской войны, возмущенный несправедливостью Британии, вернулся к родным пенатам. Здесь он быстро женился, и вскоре появился у него первенец Павел, мой будущий дед. Дед в ранней юности мечтал стать актером или поэтом, но пошел всё же по медицинской части, и даже стал видным нейрохирургом.
Несмотря на столь земные и реальные профессии моих предков, их тянуло к гуманитарным занятиям. Поэтические опыты моего деда тоже хранятся у меня в столе, а прадед и пра-прадед писали в губернские газеты и литературные альманахи — но где теперь эти издания, одному Богу известно, и я их не читал.
Вообще, об Иване Никитиче и Афанасии Ивановиче я знаю очень немного, кроме самых кратких семейных преданий, поэтому, разумеется, читал с огромным интересом, разбирая старую орфографию, кое-где выцветшие строки, перепутанные страницы. Почерк, однако, у моих предков был твердый, энергичный и разборчивый.
Отдельной стопкой были сложены несколько писем от Ивана Никитича Афанасию, с одним небольшим дополнением в конце. Я предлагаю их возможному читателю, с минимальными купюрами, относящимися к семейным делам, о которых читать по прошествии ста с лишним лет интересно разве только родным или историкам. Также я снабдил письма небольшими подзаголовками в духе той эпохи, чтобы легче было ориентироваться в них, и опустил, по большей части, поклоны и приветы от родни.
Сразу скажу, что я не могу поручиться за точность изложенного в письмах, настолько странным показалось мне их содержание. Однако пусть судит читатель.
Письмо первое, в котором автор задается странными вопросами