Стефан бился в священных конвульсиях — и город вздыхал: «Mea culpa!» и бил себя кулаком в грудь.
На Стефана исходил из мрака столб огня — и дети бежали по переулкам к площади, размахивая ветками цветущей вишни.
В снегопаде белым белешеньких лепестков стоял Стефан — и город улыбался.
А молодой монах ударял в барабан и повторял: «Истинная правда!»
Взрослые ищут власти, стяжания и утех плоти. Войска, посланные святейшим понтификом, предпочитают служить венецианцам за жалкую мзду, а меж тем небеса содрогаются и гневом кипят страны. Господь теряет свою землю, свою нерушимую вотчину, где он учил Слову Отца своего, более тридцати лет провел в скитаниях, где Он был мучим, распят, воскрес и вознесся! Так пусть смиренные и невинные крошки, христолюбивые юнцы и юницы соберутся, пойдут и отвоюют Гроб Господень из мерзостных рук идола Магомета!» — так или примерно так, сьеры, кричал Стефан в тот день, когда меня выпустили из дому на проповедь.
На площадь я приехал под строгим надзором — справа покашливал в седле батюшка в двухслойной арагонской кольчуге, слева мать в белом платье правила золотистой лошадкой. Толпа захлестнула нас, в ней задыхались кони…
И странная то была толпа: она хныкала и пискляво читала молитвы, она — милые дамы, зажмите ушки — мочилась в штаны и шмыгала носом.
В воздухе пахло леденцами и пеленками.
Неутомимый Ив Брабо делал мне знаки с конька часовни Кающихся. Знаки, из которых я понял, что все готово для Крестового похода: он запасся в дорогу колбасой и украл у отца красные штаны.
Оглядывая площадь, я приуныл: девчонки и мальчишки от шести до семнадцати годов слушали Стефана, кивали разномастными головами.
Мои двуручные мечи и могучие кони рассеялись как дым.
В дорогу Стефан не разрешал брать ни денег, ни оружия, ни еды, ни добротной одежды. Крест на шесте да белоснежная туника — вот и вся амуниция Христовых солдат.
По пути домой батюшка прослезился и утирался рукавом, а мать фыркала как кошка и ругалась шепотом.
Детей, и только детей звал Стефан, все больше их приходило на поле за городом в ряды его войска.
Город был отдан под власть ребятни, салки они чередовали с литаниями.
Представьте, сьеры, что началось!
В семьях вспыхивали драмы, скудные деревца обломали на розги, часто на порогах появлялись красные от слез девочки или угрюмые пареньки и. топая ногами, вопили: «Все равно пойду к Богу!»
Правда, не обошлось и без утешительных событий.
Два рода, более сорока лет сживавшие друг друга со свету, слезно обнялись, объединенные заботами о взбесившихся чадах.
Батюшка, старый вояка, растроганный наивностью проповедника и бедностью его провожатых, послал в дом настоятеля собора несколько десятков золотых. Но когда я, пылая ненавистью к сарацинам, сообщил, что иду в Святую землю сразу после ужина, он пододвинул мне под нос каленый кулачище, и на глупый вопрос «Чем пахнет?» я обреченно ответил «Могилой…».
И после ужина отправился спать.
Папа-тестомес тем же вечером так отлупил Ива Брабо, что соседи, восхищенные его воплями, прочили ему чин запевалы в полку городского ночного дозора.
А те, кому Фортуна улыбнулась, выпорхнули на улицы в белых туниках, щеголяя битыми коленками и черными крестами во всю грудь.
Старухи плакали, глядя на них.
Девочки вплетали в волосы спутников вьюнки и розы, а стройное пение «Te Deum laudeamus»[4] царило над полем сбора, как в райских кущах.
Мы с Брабо, потирая лупленные зады, безмерно презирали счастливчиков, лежа на крыше моего особняка.
Но уже через две недели епископ нашего города прокаркал с амвона, что удерживать детей, рвущихся на правое дело — поступок, выражаясь околично, неблаговидный с точки зрения Церкви и Господа, а выражаясь грубо, припахивает ересью. А ересь, не мне вам, сьеры, напоминать, всегда благоухает горелым.
Что, Амброз? На костре мне и место? Душа моя, с ножом у горла я бы больше любил ближнего! Клод, вспрысни даму, ей, кажется, дурно…
После епископского намека разжались объятия отцов, задохнулась дедовская мудрость и увяло рвение матерей, прежде становившихся в распор на пороге с кличем: «Только через мой труп!».
Нашлись отважные семьи, которые предпочли погрузит скарб и брыкающихся наследников на повозки и послать к черту епископа, Стефана и молодого монаха по кличке Истинная Правда.
И советую тебе, церковная крыса, хорошенько помолиться за благополучие и мир беглых из города семей.
Ив Брабо вскоре явился пред мои очи в ангельской рубашечке с маргариткой в патлах и поведал, что весь вечер показывал отцу язык, причем отец смирнехонько собирал ему узелок, гладил по голове и даже был трезв.
Я позеленел от зависти, обозвал его «голожопым», и нас с трудом разнял мой дядька-наставник. Теперь мои надежды на поход погибли: за сто блинов в голодный год я не встану под одну хоругвь с ренегатом, Ганелоном и Брутом в одном лице.
Но там, где рычит мужская гордость, решает очарование Евы.
И я, подобный единорогу (ибо на лбу у меня вздулась шишка), припал к девичьим коленям…
О, Николь… Ах, сьеры, если бы чей-то поганый язык сказал бы о ней худое, я бы дрался с мерзавцем одной рукой, не отнимая ножа от поповского кадыка. Надеюсь, вы не хотите подобных экзерсисов? Благодарю…
Николь… Мы сидели в ее садике, полном солнца и шепота, и ели ореховые пирожные, которые я на дух не переносил, но хвалил, потому что любила она.
Она сидела верхом на спине каменного льва против меня, вся в золоте, вся в трепете плюща… Облизнула с мизинца крем и спросила: «А ты пойдешь ко Христу со мной?»… Через час я плюхнулся на колени перед батюшкиными сапогами и стал клянчить.
И был благословлен.
Как теперь понимаю, на отца уже косились окрестные дворяне, отпустившие своих детей, и, запрети он мне, город рисковал обзавестись новой парой враждующих родов взамен помирившихся.
«Al dispetto di Dio, potta di Dio, негодяй!» сказала мать батюшке и заперлась в спальне.
Мы шагали в ночь, освещенные факелами, под колокольный гул, псалмы и звонкий крик скрещенных золотых труб в руках маленьких трубачей.
Мое родовое знамя с черным колесом и мечами волок сияющий Ив Брабо, ладонь Николь дремала в моей руке, я чувствовал себя в тунике как дурак, и был счастлив до сердечной боли.
Но страшная женщина схватила меня за плечи у ворот.
То была моя мать.
Мы торопились, подтягивая ряды, она бежала рядом черная, как сама полночь и шепотом обжигала мне ухо: «Я знаю, ты никогда не вернешься домой. Помни крепко: когда голова говорит одно, а душа другое — верь душе. Ты — моя кровь, ты — южанин. Так живи и умри южанином, сын. Возьми кинжал и спрячь. Южане всегда носят под платьем нож и сердце, и если у тебя выбьют клинок — коли сердцем».
С кинжалом моей матери ты сейчас и беседуешь, Амброз.
Уверен, что его речи сладки и приятны. А? Полно, не хрюкай, я пока шучу.
Нас было не меньше тысячи, сьеры. Почти все никогда не покидали дома и не ведали, сколь страшно и далеко странствие.