разрывается сердце, но все же любить тебя…»
Блок на страстное это «бормотание» ответит коротко: «Простите меня, ради бога, многоуважаемая Валентина Андреевна. Если бы Вы знали, как я НЕ МОГУ сейчас, главное – внутренне не могу: так сложно и важно на душе. Сегодня получил Ваше письмо и думал; но – не могу, право, поверьте. И еще – я, должно быть, уеду на той неделе в деревню… Целую Ваши руки…»
И вот теперь – этот новогодний маскарад в доме у Сологуба (Гродненский пер., 11). Блок дурачился, испытывая молодую силу, шутливо, но прямо-таки со страстью боролся с приглашенными мужчинами, в том числе с драматургом Дымовым, который уложил его, увы, на обе лопатки. Все были в маскарадных костюмах. А пол в квартире был сплошь усыпан пестрыми конфетти. Цветной серпантин во время ужина так и летал с одного конца стола к другому, особенно часто обвивая голову Блока.
Щеголева приехала без маскарадного костюма, ее тут же, накинув на голову длинную белую вуаль, нарядили грузинкой. И почти сразу перед ней, как из-под земли, выросли три черных домино. Блока она узнала по рукам, он снял капюшон. «Запотевшее, красное от маски и жары лицо, – вспоминала Щеголева, – чуть прилипшие на лбу завитки волос и милая улыбка. Это был Блок. Атмосфера вечера захватила его, он был очень весел, дурил, – вспоминала она. – Надевал мою фату и вдруг исчез…»
Она пишет, что для нее с его исчезновением все вокруг сразу потускнело. И вдруг, в кабинете Сологуба, она увидела его сидящим за письменным столом и что-то быстро писавшим. Щеголева повернулась, чтобы выйти и не мешать, но услышала тихий голос: «Валентина Андреевна…» Обернулась. Блок протягивал ей сложенный в четверть листок бумаги. Это были стихи о той поездке в лодке по заливу. Этот листок, который она жадно спрятала за корсет, превратил для нее суетливый вечер в настоящий праздник. Когда всех позвали ужинать, поэт сел рядом с ней.
«Мое волнение, видимо, передалось Блоку, – пишет Щеголева, – он почти не владел собой. Я спокойным голосом предлагала ему вина, в то время как мои глаза боялись заглянуть в глубину его глаз, и в сердце вдруг заползла какая-то нестерпимо терпкая тоска. В глазах его я видела зверя… Задыхаясь, он шепнул мне: “Умоляю вас, умоляю, пойдите в кабинет… Я должен вам сказать несколько слов”. Я, как загипнотизированная, поднялась… Блок шел за мной. Я обернулась, мне сделалось страшно, и не успела опомниться, как была сжата сильными объятиями… К моим губам прильнули горячие сумасшедшие губы, в промежутке я только успела шепнуть: “Оставьте, оставьте, оставьте меня”. В дверях, как статуя командора, стоял Чулков. “Александр Александрович, Валентина Андреевна”, – настойчиво повторял он. Это было ужасно…»
Под утро Блок сказал, что проводит Щеголеву. Сологуб заметался, он очень не хотел, чтобы они ехали вместе, и выставил самый страшный аргумент: «Александр Александрович, подумайте о Любови Дмитриевне, она беременна. Валентина Андреевна, подумайте о Павле Елисеевиче». Напоминал, что муж Щеголевой был в это время в тюрьме. Она же пишет, что нельзя, нельзя было поминать эти имена в это «пепельное» утро. Это ее слово – «пепельное», и какое, заметьте, точное! «Когда я села на извозчика, – пишет Щеголева, – ко мне протянулись нити разума, реальности и слова Сологуба, точно удар кнута по совести, сорвали прекрасную радугу… Мы молча доехали до Финляндского вокзала… Вся радость была смята. Помню, что я твердила: “Не думайте обо мне плохо”. Мне было гадко. Блок тяготил меня… И я, – заканчивает Щеголева, – решила. Больше я не увижу этого человека…»
Конечно, они увидятся еще. Блок еще будет ночами ходить у дома Щеголевой, чье имя – Валентина – назовет в стихах «льстивым». В январе 1911 года напишет ей в одном из восьми сохранившихся писем: «Ничего не знаю. Я думаю о Вас давно. Я давно кружу около Вашего дома. Теперь – второй час ночи. К Вам – нельзя. Сейчас я хотел идти к Вам и сказать Вам: сегодня – все, что осталось от моей молодости, – Ваше. И НЕ ИДУ. Но услышьте, услышьте меня – сейчас…»
Где был дом Щеголевой, около которого кружил поэт, я не знаю, возможно, это был дом на улице Широкой (ул. Ленина, 23), где она с семьей жила в 1913-м, а может быть уже – на Большой Дворянской (ул. Куйбышева, 10), куда Щеголевы, как я читал где-то, переехали во время Первой мировой войны. Но последнее стихотворение из «трех посланий» Блок напишет ей, когда сам уедет уже из дома на Галерной в новую свою квартиру на Петроградской. А Щеголева и шесть лет спустя будет горько признаваться себе: «Как мучает меня этот великий человек, сам того не зная…»[56]
Да, с Блоком женщины светились. Но счастья им он не приносил. Да и сам, кажется, не был счастлив. Ахматова под конец жизни написала, что Блок вообще «дурно, неуважительно относился к женщинам…». «Мне рассказывали, – пишет она, – две женщины, обе молодые и красивые… Одна была у него в гостях поздно, в пустой квартире… другая в “Бродячей собаке”… обе из породы женщин– соблазнительниц… А он в последнюю минуту оттолкнул их: “Боже… уже рассвет… прощайте… прощайте”».
Что тут скажешь? Мне думается, что над всеми такого рода коллизиями доминировала какая-то неслыханная, непредставимая и зачастую (что бы ни имели при этом в виду) необъяснимая жалость к «предметам» своих увлечений, жалость, которая сродни любви. Я бы сказал, неправдоподобная жалость, которая, как и правда, всегда такой и бывает…
Мне кажется, я найду доказательства этому. Потому что Максим Горький, разговорившись однажды в каком-то ресторане с падшей женщиной, смог, по его признанию, лучше понять Блока…
Впрочем, это уже новая история и тема следующего рассказа.
Ради него мы как раз и встретимся у нового дома поэта – у дома на Петроградской.
14. «НЕЗНАКОМКА»… И НЕЗНАКОМКИ (Адрес шестой: Малая Монетная ул., 9)
Я люблю бывать здесь: это почти единственный блоковский дом, где легко – по опубликованным ныне воспоминаниям – можно найти окно его кабинета. Оно на последнем этаже, почти одно полукруглое – в самом центре фасада. До недавнего времени именно там, в бывшем кабинете Блока, была кухня коммунальной квартиры. Я еще застал ее – квартиру как раз расселяли. А хозяева будущей отдельной квартиры, молодые и симпатичные люди, очень, помню, удивлялись, что кабинет поэта был когда-то в их нынешней кухне. Кстати, современники Блока утверждали, что именно это окно, окно его кабинета, никогда не задергивалось занавесками, что создавало поэту широкий обзор крыш, деревьев, Каменноостровского проспекта вдали.
Блок переехал сюда в августе 1910 года. «Светлая, как фонарик, вся белая квартирка, – писала Зинаида Гиппиус. – Нас встретила его жена. А Блок еще спал… Вернулся поздно… – только утром. Через несколько времени он вышел. Бледный, тихий, каменный, как никогда…» «У окна – письменный стол, лампа под бумажным гофрированным абажуром», – описал кабинет Блока Грааль Арельский, молодой поэт. «На столе был такой порядок, – добавит Корней Чуковский, – что хотелось немного намусорить… Вещи, окружавшие его… казалось, сами собою выстраивались по геометрически правильным линиям…» «Мебель красного дерева – русский ампир, темный ковер, два книжных шкапа по стенам. Один с отдернутыми занавесками – набит книгами. Стекла другого затянуты зеленым шелком. В нем бутылки вина “Нюи” елисеевского разлива №22», – пишет уже Георгий Иванов, поэт, появившийся здесь с Чулковым еще будучи кадетом. Глазастым оказался кадет: только он заметил, что, работая, Блок раз за разом наливал себе вина, причем всегда в новый, тщательно протертый стакан, залпом выпивал его и опять садился за стол. «Без этого, – утверждал Георгий Иванов, – не мог работать…»
Блок – самый «серафический» из поэтов – аккуратен и методичен до странности, вспоминал Г.Иванов. Если он заперся в кабинете, все в доме ходят на цыпочках, трубка с телефона снята. Это не значит, что он пишет стихи. Чаще он отвечает на письма. «Почерк у Блока ровный, красивый, четкий, – не без зависти сообщает Г.Иванов. – Пишет… не торопясь, уверенно, твердо. Отличное перо (у Блока все письменные принадлежности отборные) плавно движется по плотной бумаге»…
Кстати, письма Блок не только нумеровал, но и фиксировал в специальной книжке оливковой кожи с