Не стыдно вспомнить, что в шестидесятые мы шалели от фильма Хуциева «Застава Ильича», в котором по ночной современной Москве ритуальным дозором шагали красногвардейцы, направляясь к Мавзолею Ленина. Шалели и те (подтверждаю), для кого «восстановление ленинских норм», этот спущенный сверху стереотип, казался всего лишь казенным жаргоном, на чей счет, однако, не хотелось брюзжать. Если им так угодно называть процесс, связанный с возвращением из лагерей сталинских узников, – да ради Бога! Во всяком случае, Ахматова не стыдилась называть себя – в этом смысле – «хрущевкой».

Что касается «Заставы Ильича», то запрет на фильм, наложенный разъяренным Хрущевым, не был недоразумением, – при том, что Никита не видел его, оказавшись подначен восторженным пересказом в очерке Виктора Некрасова. Речь шла об эпизоде, где молодой герой фильма с глазу на глаз встречается с тенью отца, погибшего на фронте. И – такой диалог (примерно): «Как жить?» – спрашивает сын. Отец отвечает вопросом: «Тебе сколько лет?» – «Двадцать четыре». – «А мне двадцать один».

И уходит.

(Потом эпизод пересняли, конечно испортив тем, что вложили в отцовские уста патетический монолог.)

То есть дело, кажется, не сложнее той прописи, что надобно жить своим умом. Но сработала логика власти, заботившейся о непрестанной нашей поднадзорности, – ведь еше Сталин, прочтя фадеевскую «Молодую гвардию», осерчал именно оттого, что молодогвардейцы сами организовали подполье, сами вели борьбу. А где направляющая рука партии? («Семилетка?… Бригады коммунистического труда?»)

Вот это сами, в великом ли хуциевском фильме, в моей ли слабоватой статье, в евтушенковских ли стихах (особенно в тех, что об одиночестве как о мучении, но и участи), не могло нравиться власти. А могло и бесить. Что, в самом деле, представало в «Заставе Ильича» сквозь – да, согласимся – романтическую оболочку? Неприкаянная троица друзей. Отдельная, частная жизнь их неудовлетворенных душ в отъединенное™ от шумной фасадной жизни, от псевдожизни, – и, скорее, контрастом этого «псевдо», не уменьшая горечи, но умножая ее, выглядел эпизод коллективного братания публики и поэтов в Политехническом.

Коллективного! Казалось бы, чего лучше? Однако именно этот эпизод, никак не чрезмерно крамольный (что пел Окуджава? Про пыльные комиссарские шлемы), чуть ли не больше всего остального разозлил начальство. Единение, коллектив – это похвально, но лишь тогда, когда они сплочены волевым посылом, посланным сверху (отчего подозрительна восторженная студенческая толпа, без спросу выведенная Алексеем Симоновым). Когда это не коллективное одиночество тех, кто сам выбирает своих кумиров, своих поэтов, свою компанию, а, скажем, первомайская демонстрация, чьи сроки и место заранее определены.

Да и то: «Цветов не видно! Где цветы?!»

Фильм Хуциева получил по заслугам, а не по хрущевской несообразительности. Он противостоял не только казенщине, даже не только тем из шестидесятников, кто, как Роберт Рождественский, захотел стать голосом государства (а оно, поворчав, разрешило), но тем, кто, не более чем мирно приспособясь к официозу, пикничком расположился у его стен и бойниц. Признаюсь, мое отношение к Геннадию Шпаликову, одному из авторов «Заставы Ильича», было изрядно подорвано тем, что он, словно нарочно явив в своей единой душе нравственные полярности неоднородного поколения, мог одновременно с «Заставой» сочинить сценарий и для комедии «Я шагаю по Москве». Облондинив и подровняв колючую коллизию своего же – с Хуциевым – фильма: вновь три друга, три юноши, но «нет проблем», только молодежно-безмозглая общность…

Как бы то ни было, но, схематически говоря, так заканчивалось то, что именовалось «советской литературой», «советским искусством». И взрыв готовился, зрел – внутри.

Это может показаться кощунством в нравственном смысле и посягательством на эстетическую, самую справедливую иерархию, но в большей степени, чем Солженицын, казалось явившийся чудом, с незагаданной стороны (другое дело, что был Твардовский, который помог материализации чуда), означенный взрыв, сама не сознавая того, готовила… Ну, например, литература журнала «Юность», во главе которого стал циничнейший – но и талантливейший – конформист Катаев. И вовсе не было нонсенсом, что официозная критика, благосклонно приняв повесть Аксенова «Коллеги», ругательски изругала «Звездный билет», хотя и там изъявлялась готовность продолжить дело «отцов». Так же был учинен погром маленькой поэме Евтушенко «Считайте меня коммунистом».

Свои не признали своих? Нет. Не ломясь – покуда – наружу, утверждая внутренние, советские ценности, поэт и прозаик в то же время ставили условия вырастившей их системе. Юноши из аксеновского романа отвоевывали толику личной свободы, всего-то-навсего сбежав из Москвы в Прибалтику, погулять в полузагранице. Евтушенко давал понять, что не всех коммунистов считает достойными этого звания. Присваивал прерогативы Политбюро?!

Если вспомнить еще один знаменитый фильм: пока это не было бунтом на броненосце, но команда уже начала воротить нос, принюхиваясь, чем ее кормят.

Именно послабления со стороны власти (при Брежневе и Андропове поумневшей, запомнившей недавние уроки), «оттепель», по выражению Эренбурга, «вегетарианские времена», по словам Ахматовой, когда ругали и не печатали, но уже не убивали, – именно это внушило даже не самым сильным духом писателям вкус к свободе. Покуда – робкой. В среде литераторов, уже слабо веривших в дело Ленина и сполна понявших преступность Сталина, возникла Иллюзия, будто XX съезд, разоблачивший «культ», это только начало. Дальше свободной мысли не будет удержу.

Это было похоже на правду, тем более что свобода мысли предполагалась как весьма относительная, большей пока не требовалось, не хотелось; повторю, Солженицын не предполагался, и его явление было не меньшим шоком, как если бы у нас напечатали жившего там Набокова.

Но XVIII века, когда, по словам Герцена, лучшие люди, даже опальные, вроде Фонвизина, шли вместе с властью, не вышло. Последняя иллюзия, вспыхнув, и стала последней.

Получилось так. что шестидесятники (хотя лучше бы это понятие по причине его условности брать в кавычки), сами – говорю со всею жестокостью – наивные до глуповатости, невольно внедрили в общество ту мудрость, которую можно добыть не прозрением, будь ты хоть тысячу раз пророк или гений, но только опытом. Боками. Хребтом, постепенно учившимся не гнуться «вместе с линией партии». Кончилось время очарований, и как была эпоха Великого Перелома, когда советская власть ломала через колено хозяйственного мужика или независимого интеллигента, так наступила эпоха Великого Раздела. Литература – естественно, та. что хотела быть свободной реализацией дара, – отпала от власти.

Еще и еще раз: говорю не о великом бунтаре Солженицыне, перевернувшем представления о дозе свободы. Даже не об Искандере, Владимове или Чухонцеве, чье безыллюзорное – или почти таковое – сознание само по себе было чем-то вроде спокойного бунта. Великий Раздел, размежевание советской идеологии и литературы, мало-помалу теряющей право и притязания на эпитет «советская», с неотвратимостью совершался теми, кто бунта не замышлял. Кончалась тоталитарная власть над умами – не только сугубо избранными, вот в чем дело; кончалась та власть, которой мало лояльности, подавай преданность и запродан- ность, подтверждаемые постоянно. И вот власть, то ли поумнев, то ли, что куда вероятнее, сама потерявшая свою веру, соглашалась терпеть всего лишь лояльных. Или не показывающих нелояльности – как «деревенщиков», Трифонова…

Но это уже другой разговор, к настоящей книге отношения не имеющий.

ТРИ ЛЕГЕНДЫ ОБ ОКУДЖАВЕ

Легенда первая. Баловень судьбы

Сорок (с хвостиком) лет назад в коридоре «Литературной газеты» меня остановил Георгий Владимов, короткое время бывший моим сослуживцем. (Вот-вот должна была появиться в «Новом мире» его первая

Вы читаете Книга прощания
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату