или гражданство. Житель страны Вегетариания. В любом случае игра, заразительная уже тем, что – игра, доигрывалась за Глазкова, без него, и вот, допустим, из воспоминаний Самойлова:

«Заходил к нам иногда академик Ландау. И однажды он встретился с Глазковым… Ландау обычно называл себя «Дау», так и представился Коле.

– А я сегодня был на Ваганьковском кладбище и видел там могилу генерала Дау, – сказал Глазков, предварительно сообщив, что он «Г. Г.», что значит «Гений Глазков».

– Это не я, – отозвался Ландау, ничуть не удивившись, что перед ним гений.

– Я самый сильный из интеллигентов, – заявил Глазков.

– Самый сильный из интеллигентов, – серьезно возразил ему Ландау, – профессор Виноградов. Он может сломать толстую палку.

– А я могу переломить полено.

…Они дико понравились друг другу и сели играть в шахматы».

Любопытно, что согласно самойловским «Поденным записям», делавшимся непосредственно и посмертно опубликованным, во время своего визита Глазков сообщает, что видел «могилу генерала May». А в другом варианте воспоминаний – «художника Доу». Реакция Ландау всякий раз передана одинаково, а что касается дурашливости «Г. Г.», то отчего бы ее и не поварьировать?…

Игра, игра, впрочем не единожды обрывавшаяся горьким осознанием:

Я сам себе корежу жизнь, Валяя дурака. От моря лжи до поля ржи Дорога далека. Вся жизнь моя – такое что? В какой тупик зашла? Она не то, не то, не то, Чем быть должна.

Здесь сама нескладная инверсия превращает дежурный вопрос: «что такое?» в вопль: «…что?» За что?

Хотя… Всякое творчество, тем паче странная приверженность к рифмам (о чем, как известно, Толстой говаривал не шутя: это, мол, все равно что идти за сохою и пританцовывать), разве не игра, разнообразящая будни?

Так. И – не совсем так. Может быть, и совсем не так.

Владимир Корнилов догадался сопоставить два стихотворения, посвященных картине «Боярыня Морозова». «Какой сумасшедший Суриков мой последний напишет путь?» – спросит Ахматова, конечно отождествив себя с непреклонной никонианкой. А Глазков увидит своего двойника в юроде. И скажет, обращаясь к любимой женщине:

Милая, хорошая, не надо! Для чего нужны такие крайности? Я юродивый Поэтограда, Я заплачу для оригинальности. Самоуничижение? Вот уж нет! За то, что Глазков Ни на что не годен, Кроме стихов, – Ему надо дать орден.

При том, что сама идея – государственная награда за бесполезность для государства – с точки зрения этого самого государства есть верх сумасшествия. Но сам «ордено- просец» как раз на том и настаивает:

Поэзия! Сильные руки хромого!

Я вечный твой раб – сумасшедший Глазков.

Дело, однако, тонкое.

…У Константина Николаевича Батюшкова есть стихотворение «Памятник», написанное в годы, когда он был безнадежно безумен (сумасшедший в самом буквальном, не метафорическом смысле), и представляющее собою «бессвязный набор слов». Во всяком случае, так считает дотошный и тонкий исследователь его творчества – в то время как это травестирование державинской оды (чем, к слову, отчасти является и «Памятник» Пушкина) – стихи замечательные!

Придется их привести целиком:

Я памятник воздвиг огромный и чудесный, Прославя вас в стихах: не знает смерти он! Как образ милый ваш, и добрый, и прелестный (И в том порукою наш друг Наполеон), Не знаю смерти я. И все мои творенья, От тлена убежав, в печати будут жить; Не Аполлон, но я кую сей цепи звенья, В которую могу вселенну заключить. Так первый я дерзнул в забавном русском слоге О добродетели Елизы говорить, В сердечной простоте беседовать о Боге И истину царям громами возгласить: Царицы, царствуйте, и ты, императрица! Не царствуйте, цари: я сам на Пинде царь! Венера мне сестра, и ты моя сестрица, А Кесарь мой – святой косарь.

Ускользну от напрашивающегося замечания, что это – словно нечаянный прообраз поэзии нынешнего постмодернизма с его центонностью, то бишь ироническим цитированием предшественников, с его снижением тона и жанра (у Батюшкова – «в печати» взамен державинского «в потомстве», что граничит с пародией). Отвлекусь и от соблазна биографического комментария, от навязчивых догадок и даже прямых очевидностей (чтб это за «Елиза» и т. п.), словом, от сора, говоря по-ахматовски, от того, что способно толкнуть нас к поверке стихов эмпирикой первой, сырой реальности. Попробовать бы отвлечься и от печального факта, что это писал поврежденный в уме, однако – не выйдет. Как бы то ни было, чтб видим в «дико вдохновенных» излияниях Батюшкова?

Мелькнула, передав свой привет из уже близкого ему будущего, тень Авксентия Поприщина: «наш друг Наполеон» – наподобие «испанского короля», мании гоголевского сумасшедшего. Кесарь, превратившийся в косаря… Святого! Откуда коса? Из Апокалипсиса? Впрочем, договорились не вникать в происхождение стихотворных реалий… В общем, Кесарь – косарь, по бессмысленной, а вернее, над- смысловой логике созвучий – это тоже перекличка с чем- то более поздним, с поэтикой, которая перестанет чураться эффектного каламбура; с той поэтикой, что впервые ярче всего явится в Бенедиктове, продолжится Северяниным, выродится в Вознесенском… Хотя самая цепкая ассоциация – Хлебников, кого, к слову сказать, не могу не вспомнить, говоря о Глазкове. Да и он сам писал в молодости:

Вы читаете Книга прощания
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату