Куда спешим? Чего мы ищем? Какого мы хотим пожара? Был Хлебников. Он умер нищим, Но Председателем Земшара. Стал я. На Хлебникова очень, Как говорили мне, похожий: В делах бессмыслен, в мыслях точен, Однако не такой хороший.

Конечно, читая такие стихи, как батюшковский «Памятник», пытаясь понять недоступное – или малодоступное – пониманию, в большей степени, чем обычно, напрашиваешься на подозрение, что играешь роль читателя-вымогателя. Ибо: «Что такое поэт? Несчастный, переживающий тяжкие душевные муки, стоны которого превращаются на его устах в дивную музыку»…

Похоже на Батюшкова с его тягчайшей болезнью?

«Участь его можно сравнить с участью людей, которых сжигали заживо на медленном огне в медном быке Фала- риса: жертвы не смущают слуха тирана своими воплями, звучавшими для него дивной музыкой. И люди…»

А это уже мы, точнее, я, пытающийся услышать музыку, даже увидеть смысл в «бессвязном наборе слов».

«…Люди толпятся вокруг поэта, повторяя: «Пой, пой еще!» – иначе говоря, пусть душа твоя терзается муками, лишь бы вопль, исходящий из твоих уст, по-прежнему волновал и услаждал нас своей дивной гармонией».

Что ж, цитата (из Сёрена Кьеркегора) небесполезная, отрезвляющая нас (меня) в попытках слишком въедливого прочтения поэзии; поэзии вообще, в том числе вполне логически внятной. И все же отметим: даже поистине, буквально безумное небрежение смыслом, не проистекающее из какого-нибудь авангардистского замысла, а навязанное душевной болезнью, даже оно участвует в том, что происходит смещение центра тяжести оды Державина, этого оселка русской поэзии. Торжественное самоутверждение певца «рода Славянов», отвоевавшего себе право внушать царям истину с улыбкой домашности и допущенности к верховной персоне, заменяется на галантный мадригал«Елизе» и, кажется, всем вообще дамам. Вплоть до того, что и царить отныне предписано лишь прекрасному полу: «Царицы, царствуйте… Не царствуйте, цари…» И единственный легитимный правитель, превзошедший Кесаря и оттеснивший самого Аполлона, – он, поэт; вероятно, потому, что величает женскую красоту.

Вопрос, в данном случае неминуемый: а может быть, сам по себе талант, тем более гений – род заболевания? Ведь и впрямь имеем дело с явной гипертрофией способности чувствовать или грезить, с нарушением равновесия, с чем-то вроде душевного горба («Как прежде, свой раскачивай горб впереди поэтовых арб…» – Маяковский).

Отвечая коротко: нет. Правда, Зинаида Гиппиус сожалела, что Чехов неисправимо нормален – не то что Достоевский, бившийся в эпилепсии, Гоголь, бросивший рукопись в огонь. Но если уж говорить о чертах болезненности, так часто поражающей высоко даровитых людей, то это, скорее, следствие колоссальных духовно-душевных перегрузок, а талант, гениальность есть гипертрофия того, что изначально присуще нормальному человеку: творческой способности, дара сочувствия, желания быть понятым.

Уже приходилось – в главе «Этот отсталый Коржа- вин…» – говорить достаточно очевидное: что нормальность – это не ординарность, что, напротив, соответствовать человеческой норме, несмотря ни на какие катаклизмы и катастрофы, дело невероятно трудное. Доступное немногим в искусстве. И все же одно дело – тот же Коржавин, кого попрекали «рассудочностью», а он отвечал в одноименных стихах, что «должен был твой разум каждый день вновь открывать, что значит свет и тень…Он осязанье мыслью подтверждал, он сам с годами вроде чувства стал». «Сумасшедший Глазков» – дело другое.

Даже у Батюшкова, в его «Памятнике», – победа высокой нормальности; победа не поэта-безумца, а поэта в безумце. Наперекор болезни. Даже «Кесарь – косарь», эта ассоциация, возникшая в затуманенном мозгу и потому необъяснимая, непременно подверглась бы множеству расшифровок и толкований, не знай мы, в каком состоянии сочинялись стихи, – и, уверяю вас, расшифровщики не только нашли бы что-то по- своему убедительное, но были бы в своих поисках правы. А уже окончательно возвращаясь к

Глазкову, к нему непосредственно и исключительно, можно и больше сказать: у нормальности есть свое безумие, есть – и должен быть – свой транс, свои заскоки и закидоны, тем не менее загадочным образом держащие с ней, с нормальностью, связь. И ощущение связности, столь же неприметно- глубинной и столь же жизненно необходимой, как необходима и неприметна система кровеносных сосудов, как раз и не позволяет возникнуть потребности в расшифровке: дескать, о чем это?… Зачем?… Что автор хотел сказать?…

А неизвестно! Валялся лапоть на дороге, Как будто пьяный, И месяц осветил двурогий Бугры и ямы. А лапоть – это символ счастья, А счастье мимо Проходит, ибо счастье с честью Несовместимо. В пространстве, где валялся лапоть, Бродил с гитарой НН, любивший девок лапать. Развратник старый. НН любил читать Баркова И девок лапать, И как железная подкова Валялся лапоть. И как соломенная крыша, И листья в осень… То шел бродяга из Парижа И лапоть бросил. Под ним земные были недра, Он шел из плена. Бродяга был заклятый недруг Того НН-а.

И т. д. Стихи 1942 года, которые и дурашливыми не назовешь: тут не дурачатся, и череда странных действий и противодействий, свершаемых, выражаясь на нашем жаргоне, протагонистом и антагонистом баллады, череда, которую пересказать не удастся, а цитировать целиком – слишком долго, не прояснит внешнего смысла. Зато обнаружит логику дикой страсти, непримиримости, битвы, из которой нет и не может быть выхода…

Нет? Однако – находится вдруг, когда души заклятых врагов, освободясь от ожесточенной смертной плоти, вырвутся туда:

Все в этом мире спор да битва, Вражда да ложь.

НН зачем-то вынул бритву, Бродяга – нож.,

Вы читаете Книга прощания
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату