власть обкладывала острое блюдо своим пресным гарниром, и вспоминаю звонок из далекого города. Звонит друг-кишиневец Рудик Ольшевский – поделиться скорбным недоумением как раз насчет вечера в Лужниках, в записи переданного по радио:
– Что там у вас происходит? Выступает Булат – тишина. Читает Куняев – овация!
Хитрости монтажа в то простодушное время как-то не приходили в голову.
«Чаша… заполнявшаяся читателями стихов», – сказал я. Ой ли? Слушателями – вернее. Пуще того, зрителями: не всякий, с бою бравший билет на это гладиаторское ристалище, мог усидеть один на один с книгой хотя б Вознесенского. И дико думать, что полный стадион собрала бы Ахматова (вспомним, сказавшая о подвижниках «лайм-лайта»: другая профессия).
Хотя…
В том-то и штука, что слушатели, поверившие, будто стали читателями, поверили и в то, что читать так же просто, как слушать. И если б мы тогда дождались чуда воскресения мертвых по Николаю Федорову, то и Ахматову, и Цветаеву, глядишь, пришло бы послушать не менее ста лужниковских тысяч. Потому что обе оказались причислены к моде.
Как многое иное, и это началось с Евтушенко. Мы, сказал, помнится, Межиров, должны быть ему благодарны. Он расширил круг любителей поэзии. Взвинтил тиражи.
Согласен. Но расширил – опасно, что, в похвалу ему, сам осознал отчетливо, первой из рифм для слова «эстрада» в одноименном стихотворении сделав «растрату». «Эстрада, ты давала мне размах и отбирала таинство оттенков…Я научился вмазывать, врезать, но разучился тихо прикасаться».
Сама по себе знаменитая формула: «Поэт в России больше, чем поэт», исторически совершенно справедливая, в сущности, обозначала и пиетет, традиционно питаемый к стихотворцам, и опасность, что «больше» превратится во «вместо». Да и превращалось множество раз – допустим, когда благородный, но слабенький Надсон затмил Тютчева для читателя, который уверовал, что в поэзии есть нечто более важное, чем сама поэзия. Когда Некрасов был интересен публике не потрясающим «Власом», но тягомотным «Парадным подъездом» и сам, увы, слишком многое отдал назидательной тягомотине. Когда Маяковский, Надсона презиравший, а к Некрасову равнодушный, вот уж поистине совершил «предварительное опошление» будущей формулы Евтушенко, заявив памятное и уже мною цитированное: «Мне наплевать на то, что я поэт. Я не поэт…» – и далее об «услужении».
А сам Евтушенко? «Поэт, как ясновидящий Кутузов…» – это ведь тоже не «больше», а «вместо». Или хотя бы – наряду.
Евгений Винокуров, попробовав по российской привычке стать оптимистом от отчаяния, говаривал: настоящего художника цензура загоняет внутрь. (Уж не следует ли ее за это поблагодарить?) Евтушенко с цензурой играл в перегонки, конечно заигрываясь, как и бывает с азартными игроками. Обыгрывал ли?
Галина Вишневская в своей книге рассказывает (любуясь собой, что артистке-красавице не в укор) об отповеди, данной ему: да как же он мог свое «Прощание с Сирано», то есть с ролью, которую ему не дали сыграть в фильме Рязанова (неосуществленном – без Евтушенко режиссер картину снимать расхотел), вложить в уста выдуманного американца, наказанного будто бы
– Вы же – боярыня Морозова.
И сам я разве не был шокирован, когда увидел в печати его стихи о могиле все еще опального Пастернака, посвященные вдруг памяти Луговского? Поэта, идеологически приемлемого для властей.
Помягчел ли я с той поры? В этом отношении, пожалуй, нет, хотя… Да не сама ли Вишневская в ином случае оказалась податливей знаменитой раскольницы и присоветовала Шостаковичу, проходимости ради, дать вокальному циклу заглавие, уводящее в сторону: «Картинки прошлого»? В то время как композитора волновал как раз злободневный смысл сатир Саши Черного! Но: «Киньте им кость». И я – относился же понимающе к тому, что Булат Окуджава (по подсказке того ж Евтушенко) назвал стихи «Песенкой
Так что ж? Сработала, что ли, в случае с Окуджавой особая дружеская пристрастность? Наверное, так. Еще вероятней, что и у лукавства есть своя мера, во всякой игре надо не заиграться, не чересчур, не до потери достоинства подыгрывая чужим правилам.
Однако, как ни крути, и Винокуров, и Окуджава, и Евтушенко по-своему и по-разному отразили
И например, обращаясь к власти, выведенной под прозрачнейшим псевдонимом, в виде председателя рыболовецкой артели, уговаривал его (ее!) вести свой жестокий лов по правилам, пусть ею же установленным, но в согласии с «диктатурой закона». Не заужать по-браконьерски ячеек рыболовной сети:
И дескать, черт с ними (с нами). Но:
Что это? Бунт? Или просьба уставшего от «жестокой войны», наполовину сдавшегося человека?
Как бы то ни было, драму поэзии, вынужденной выживать, не свести ни к одной из частностей. Даже если эта частность – сама советская власть.
ВЕЛИКИЙ РАЗДЕЛ
«Пришло время стихов», – заключил Эренбург в знаменательном 56-м рецензию на стихи еще неизвестного Слуцкого. Это, как девиз, подхватил первый «День поэзии», ошеломившая новинка, представившая