пахнут мучительной смертью для беспечных и глупых.
…Он шел, плотно ступая, и пальцами ног ощупывал землю, чтоб не наколоть босые подошвы. Отводил ветки, осторожно, за край листа, чтоб не схватить ядовитое насекомое, и, когда поднимал руку, то кожа подмышкой отлипала от голого тела неохотно, влажно. Дышал, нюхая воздух, и глаза его совершали мелкие движения, привычно настороженные, — чтоб никто из зарослей, вдруг. Огибая столик с мужчинами, покосился на мокрые блестящие тела, наваленные тушами на спинки стульев, грязные босые ноги под столом. И, уже почти подойдя, оторвал взгляд от царственной Ноа, по телу которой вился в беспрерывном движении рисунок. Застыл. Его место было занято.
Вольготно, красуясь белым торсом, круглыми плечами в каплях пота, широко уперев в пол мощные ноги сильного самца, на стуле сидел Карпатый. Щерил редкие зубы, и глаза, спрятанные за тяжелыми монгольскими веками, блестели стальными щелями.
По залу без стен, с черными зевами обрушенных дыр — бывших дверей, медленно кружил, завиваясь и сплетаясь, серый дым с запахом трав, росших через нижний, средний и верхний миры. Дым светился и в перламутровом мягком свете шевелились, оживая, потные человеческие тела, полускрытые от глаз плетями лиан и зарослями темной осоки на бывшем полу.
62. ТРАНСФОРМАЦИЯ МИРА
Степь пришла на землю, на которой когда-то росли джунгли. А еще раньше, до перемешанных в кашу лиан и узловатых стволов, из земли выламывались кривые скалы, царили, огрызаясь на ледяные дожди и на землю, что рожала их, ворочаясь и выметывая на поверхность потоки огненной грязи. В промежутках жарких времен были здесь льды, а потом умирали, приходила на уставшую землю трава, гладила ее мокрый лоб стеблями, и пила соки матери, чтобы прожить, умереть и сделаться молодой землей, припав к старой.
Время натекало бесконечными дождями, капало в мир, как в сосуд, пропитывая землю собой, и никуда не ушло. И каждый, кто шел теперь по степи, наступал ногой на толщу скопившегося времени, и, под тонким льдом настоящего, оно колыхало темную бездну, глядело вверх и знало, там — тоже бесконечность. Беспрерывно медленный дождь, состоящий из частиц того, что случится, ложился на лед настоящего, проницая его, и уходил в прошлое, делая бездну темнее и глубже.
Съехав в последнюю балку, Вася проломил ногой ледок, затянувший мелкую мокреть. Черпнул через край сапога воды с ледяным крошевом. Стал вытаскивать и выдернул ногу в носке из широкого голенища. Качнулся вперед, сгибая коленку, и упал на обе руки, порезав ладонь о кромку льда. Его бросило в жар.
— Вот жеж, — сказал со злостью, глядя перед собой широкими глазами и ничего не видя. Он так хорошо спускался, держа в ушах призрачное цвитькание благодарной весенней птицы, и уже почти дошел. О дороге думать перестал, а с тревогой о том, что там забор, проволочный, как же найти Витьку в одном из желтых окошек? Не хотелось стучаться в парадную дверь, к которой вела по песку дорожка из каменных квадратиков. Из лета помнил, бегут из двери на черный песок к ночному морю женщины с визгом, а за ними гогочут, падая, мужчины. И как не тонут, пьяные ведь. Наверное, у Яши свои наговорные слова, чтоб ничего в «Эдеме» не случалось. Чтоб всегда к нему ехали, деньги везли.
— Вот тебе и двери-не двери…
Сидя на холодной земле, с мокрым носком на одной ноге, Вася держал у рта порезанную руку. Ссадину страшно печет, наверное, еще и в грязи рука-то. Пока не замерз, надо посидеть немножко, решил, оглядевшись. Пусть глаза привыкнут. И на часы не смотреть, после их яркого кругляшка темнота вокруг еще чернее. Вздохнул и стал считать. Решил, что до ста досчитает, тогда осмотрится. И сапог вытащит. Шептал нараспев, стараясь не торопиться…
— Пятьдесят шесть, — сказал и увидел, как стало светлеть вокруг. Заулыбался, подул на руку, — пятьдесят семь, пятьдесят восемь…
Кажется, и не надо до ста — вот уже все серенькое, виден склон и тропочка по нему, пошла наискосок налево, как раз, он так и думал.
— Пятьдесят девять, пятьдесят де…
Сбился и замолчал, прислушиваясь. Пот щекотал шею, убегая под воротник рубашки. Стало неудобно сидеть, штаны тяжелые, жаркие и нога в сапоге вся взопрела. Очень хотелось пить. А серый свет светил перламутром, как бывает на море, — солнце зашло и заря кончилась, а вода все гладится шелком, переливается.
Вася вдохнул и закашлялся от резкого запаха. Прижал руку к рту, сдерживая кашель. В тумане у ног что-то плеснуло. «Чему там плескать», подумал, быстро подбирая ноги, только весной и осенью, после больших дождей, течет по дну балочки узенький ручеек, а так-то просто хлябкая земля и по ней островками камыши и осока. Ни походить ни поплавать, одни комары и пиявки. Коровы, правда, ходят, но они же большие и копыта у них.
В тумане плеснуло, нарисовав на сером темный силуэт, огромный, поднявшийся над головой. И ушло. Тишина состояла из мелкого звона, еле слышного, будто вокруг много крошечных комаров и все они зудят тоненько. От этого звона дрожала спина и тянуло поворачиваться резко, вдруг кто подошел.
Всхлипнув, Вася повернулся и уставился в изгибистые проходы среди колонн и полотнищ серого дыма. Проходы вели далеко, сквозь прозрачные стены видно было, как свисают над тропами резко очерченные ветви с незнакомыми плодами. Закричала птица, курлыкнув протяжно, и смолкла. Шорохом за полупрозрачной стеной прошли чьи-то сторожкие шаги. Мелькнули над серым острые уши.
Вася быстро спрятал порезанную руку под куртку. Шуршание удалялось и он перевел дыхание.
— Не надо бояться, нельзя, — сказал убедительно и зашарил целой рукой по земле опереться и встать. Думал о пропавшем сапоге, утонул, небось, вон глубина какая стала. Под руку попался стебель и, сминая его в кулаке, Вася поднес к лицу руку и разжал пальцы. В ладони лежал мак. Огромная головка, с фиолетовыми, собранными в кулачок лепестками. Он тронул цветок пальцем, глядя, как лепестки один за другим раскрываются, показывая сердцевину. Глянул на него из середки темный маковый глаз, моргнул два раза сонными ресницами и снова закрылся, завесил себя лепестками.
— Ты спи, спи, — сказал Вася и положил мак на землю, — я тебя нечаянно сорвал.
Приставил кончик отломанного стебля к белесой капле млечного сока, выступившей из обломка, торчащего из розетки листьев. И, чмокнув, цветок встал на место, шевельнулся, устраиваясь, и поник, досыпая. Поднялся и Вася. Огляделся вокруг уже по-новому, узнавая то, что видел с самого детства, когда бродил один по степи, шепотом разговаривая с травой и трогая пальцем крапчатые яички в спрятанных гнездах.
— Это всегда было, — сказал уверенно, — надо только привыкнуть и я разберусь. Я ведь знаю.
Скинул второй сапог, стащил и бросил куртку. Стало полегче. Понюхал воздух и нахмурился. Степь, переполненная собственным прошлым, жила, дышала и была, такой… Темной была. Наверное, ей тяжело, подумал Вася, вон сколько всего в ней. Это как мать в коробки вещи складывает и складывает, а потом коробка рраз и рвется сбоку, потому что хоть и тоненькие платья летние с платочками, да много.
«Вот тут поднимусь», задирая голову, посмотрел на склон, который был, как прежде, просто скрылся в зарослях густых деревьев. «А там или видать, или на дерево залезу, пусть только не пропадет, пока я на ветке, а то падать»…
И двинулся вверх, чутко поводя носом, радуясь, когда получалось узнать в древнем запахе тот, который свой, с детства знакомый. Слушал шорохи сельвы и разгадывал их. Вот закричал кто-то и смолк. Хоть и громко, но это просто хорек догнал мышь. Здесь у него, может, гребень по спине и сама спина размером с дом, но это он. А вот накрыла его огромная тень и пошла вверх, посвистывая ветром в перьях. Это ворона, пусть и зубы у нее на лету щелкают, но ворона, Вася ее знает, сто раз гонял от гнезд. А еще она у мамы воровала сушеные яблоки с крыши сарайчика.
Сельва ворочалась, вздрагивала, булькала варевом жизни. А сверху спускался к Васе тревожащее гудение и незнакомый резкий запах вплетался в серый туман. Он остановился и вытер пот. Что-то не так в