гладкие, розовые. На указательном пальце ссадина свежая, печет немножко. Но тут поняла, разглядывает — отвлечься от того, что дрожат. Руки лежали, касаясь отодвинутых чашек и сахарницы, и мелко тряслись. Книга вздыхала на коленях и немного ворочалась. А из темного окна доносилось тихое, на грани слуха, гудение. Такое тихое, что хотелось подкрутить громкость, и если невозможно выключить, то прибавить, чтоб слышно. Но нечего было подкручивать. Лариса зашарила глазами по кухне, избегая смотреть на двери, куда ее вдруг потянуло. Выйти в коридор, сунуть ноги в старые сапоги, пройти ночным садом и открыть калитку, заднюю, ту, что выходит на склон. И пойти, пойти, держа перед собой книгу. А калитку и двери оставить распахнутыми. Настежь, пожелав, пусть приходит в них серый дым.
Подняла руку, тяжелую, чужую и положила на другую. Прижала, утишая дрожь, и закусила губу. Нельзя открывать. Идти самой придется, но нельзя оставлять дом без защиты, он — единственное место, где можно дышать. Хотя бы дышать.
«Когда пойду», наказала себе шепотом и сердце отозвалось испуганным стуком «пойдешь все-таки?» Она в ответ повторила с нажимом, хрипло, вслух:
— Да. Пойду. Как пойду, то все закрою. На замки. А ты, Марфа, будешь стеречь.
Марфа мурлыкнула согласно и, прижимая уши, заворчала низким глухим голосом, как ворчат кошки, чтоб не отняли пойманную мышь.
— Вот и молодец.
Бился в стекло мерный, еле слышный звук, будто далеко-далеко тяжелым бревном в кованые ворота. Страшно. Всю жизнь ждала и недавно еще радовалась, хоть и знала, не будет просто. И будет страшно — знала. Но вот он пришел, страх, и ему не надо отпирать замки. Как же страшно!
Но есть еще время, его немного, по человеческим меркам — два-три часа. Можно растянуть, а можно собрать, будто сжать в кулаке, чтоб время вспотело и стало, как кусок глины, сначала влажный и послушный, а после — высохший на солнце. Но что ни делай с ним, оно кончится. Для того жила тут одна, будто спала, ходила в степь днем и убегала ночью. Проводила сначала замуж, а потом в город взрослую дочь. Потому что ей надо было — одной. Ждать.
Лариса вдруг вспомнила Генку. Не теперешнего, а как был маленький, младше Василия. И приходил с ведерком и денежкой. Взяла книгу в переставшие дрожать руки. Книга распухла, стала толстой и неровной, между страниц высовывались кончики листьев и длинные шерстины, незнакомые волокна. Прижала обложки покрепче, до тихого писка.
— Ну-ну, — сказала, — не нужен мне твой мир, пусть туда ходят те, кому дальше начертано. А я свое дело знаю. Оно у меня одно, но сделать его надо по-хорошему. Понятно тебе?
Погладила книгу по молчащим обложкам, положила на стол. Закрыла глаза и стала ждать своего часа.
В ярком доме, шумном криками и хоровым пением, мучилась за столом Даша. Нахмурившись, прижимала руку к виску, а то к сердцу, улыбалась сидящему рядом мужу, успокаивая, и снова хмурилась. В ушах стоял далекий постук. Гудение тихое и через него бум и бум. Николай отодвинул рюмку, напрягся весь и смотрел с просьбой, может, бросить все и поехать домой? Машина у ворот стоит, сели и кто заметит?
Покачала головой и подняла свою рюмку — чокаться со всеми. Вроде успокоился. На время. Даша сбоку смотрела на большой нос, волосы, зачесанные на лоб и все падавшие на уши. Вот так он с ней и живет, как со своим маяком — все время в тревоге. Как принял тогда на себя ношу, так и тащит по жизни. И ведь, кто бы подумал, маленький, тщедушный. А внутри — будто стержень стальной вколочен. Слышит ли он то, что она сейчас слышит все яснее? Наверное, нет. Потому что всю жизнь слушает только ее, от припадка до припадка живет. И доброта его тяжела, как мешок с камнями, давит ему спину, пытась согнуть. За двоих добр, ведь надо за жену болеть душой, маяться тем, что нет детей, и тяжелая его доброта понукает — предложить жене другого найти, горячего, сильного мужской силой. Не всякий выдержит. А он вот…
— Дашенька? Может и правда, поедем?
— Нет, Коля.
— А…
— Нельзя сегодня, никак.
— Эй, молодожены, кончай шептаться! Ну, Дарена, шелкова попона, песню споешь?
Ленчик уже пьян до стекла, наваливается на стол, разгребая себе место среди посуды, елозит бокалом, рюмку разбил да и махнул рукой, взял поболе размером. Теперь плескает на скатерть остро пахнущую водку.
— Рано петь-то. Старый год проводим и тогда споем.
— Н-ну, тогда хоть танцы. Танцы, а? Дашка!
Погладила мужнину руку и встала, одергивая на боках вишневое платье. Из колонок длинно кричали итальянцы про феличиту, итальянское сладкое счастье.
— Танцы — можно.
Танцевать захотели все, кроме нескольких совсем уставших гостей — двое заснули прямо за столом, а молодой Тарасик давно уже лежал в дальней комнатке и хозяйкин сын нахлобучил ему на спутанные волосы бумажную треуголку, посмешить сестру. В жаркой зале стало тесно и еще жарче. Пары топтались и мужчины успевали ухватить за бедро или талию не только свою партнершу, но и соседнюю. К музыке примешивался смех и взвизгивания.
Даша усмехалась, рукой упираясь Ленчику в грудь, находила глазами сестру и улыбалась ей, успокаивая. Но, протискиваясь через качающиеся чужие бока и жесткие локти, все прислушивалась с напряжением, гудит ли, бьет ли в уши глухой стук. И когда пошла к своему стулу, даже остановилась, подумав, наверное, вот так сестра ее, рыжая Машка, перед тем, как в роддом, прислушивалась к себе — началось ли?
Что же там родится сегодня, в просторной степи у темного моря?
Даша не знала. Но из-за того, что вся жизнь ее была наполнена страданием, за себя и за своего Колю, да своего, поняла сейчас это, знала другое: уйти нельзя и уехать некуда. Раз решилась к рыбам- Серебро, и загадала желание, то приняла на себя часть того, что совершается здесь.
А Коля поможет. Казалось бы, не его это главное дело, он приставлен к своему маяку, чтоб светил и светил. Но и к ней приставлен и, может, это хорошо, что в чем-то она главнее, а он просто должен. — Держать ее над пропастью стальной своей сердцевиной.
Даша снова положила пальцы на руку мужа. Улыбнулась ему. Вдохнула, выдохнула, вдохнула… задышала ровно, заговорила с соседями по столу, кивала, смеялась. А вторая Даша в это время стояла в ней прямо, закрыв глаза и насторожив уши, как степной зверь. Готовилась, копя силы.
64. В ЧЕРТОПОЛОХЕ
Под ногами шуршали лежащие вперекрест длинные стебли, придавленные чьими-то тяжелыми лапами. Серовато-желтыми плавниками отходили от деревянистых стволиков колючие листья. Вася осмотрелся. Босиком тут не очень приятно будет. За вытоптанной полянкой такие же стебли стояли — густо наваливались друг на друга, переплетая широкие листья, и светила на них луна.
Васина тень маячила перед ним и ей не было колюче лежать на поваленных стеблях. Но надо уже выбрать один из нескольких чернеющих в чертополохе проходов и пойти потихоньку. Напрямик не продраться. Вася потоптался, примеряясь, колет ли босые ноги. Получалось, если плотно и аккуратно ставить ногу, не очень и колко. Правда, неизвестно, кто черные проходы протоптал, вот придется бежать, не до аккуратности будет. Его тревожило то, что над проходами сухие стебли смыкались, клоня колючие венцы бывших цветов. От этого проходы напоминали огромные норы.
Вася привстал на цыпочки, чтобы увидеть зарево «Эдема». Качнулась его тень, указывая на проход, который ближе всего к зареву. И он пошел за тенью к норе, плотно и аккуратно ставя босые ноги. Сухие стебли шуршали, чуть покалывая ступни.
Тень сунулась в черную нору первая и ее никто не схватил. Серый дым, покачивая уходящими в небо извилистыми столбами, светил в согнутую спину. Через пять осторожных шагов по норе Вася остановился.