С тех пор, как в Переяславле Рязанском побывал ранней зимой Мансур, сын Мамая, с предложением образовать тройственный союз против Москвы, рязанское боярство раскололось на две партии. Одни, во главе с Иваном Мирославичем и Софонием Алтыкулачевичем были за единачество с Мамаем, другие, во главе с Ковылой — против. Раскол отразился на князе: он с трудом, с большими сомнениями, с переживаниями согласился на предложение Мамая, решив, что Мамай и без его помоги одолеет Дмитрия Московского. Этот, пока ещё тайный, союз и доселе угнетал князя. И он не осудил сейчас тех, кто так весело смеялся шутке Ковылы.
В полдень привезли на телеге в кошелках свежую рыбу для ухи, из Переяславля Глеб Логвинов со слугами доставил бочонки с крепким хмельным медом и квасом. Когда соорудили стол возле озера, то, как и утром, внезапно вспыхнула ссора. Иван Мирославич уступил Епифану место возле князя, но Софоний Алтыкулачевич и Ковыла хотели тому воспрепятствовать. Первый ухватил Епифана за бороду, второй сзади железными дланями сжал ему локти. Епифан взъерепенился, и быть бы драке, если бы не князь:
— Оставь Епифана Семеновича! — строго сказал он. — Посиди, Епифаша, рядом со мной.
— Княже, не ломал бы ты старину! — взмолился Софоний Алтыкулачевич.
— Старину не ломаю, воздаю честь старшему посольнику. Завтра ему отбывать в Орду к Мамаю…
Первый кубок князь велел поднести Епифану. Приняв кубок из рук чашника, Епифан тут же передал его князю, прося выпить первым. Таков обычай.
Пить бояре любили и умели. Сколько ни подносили — опустошали до дна, не хитря, не выливая тайком под стол. А выпивши, опрокидывали пустой кубок или чашу над головой. Однако считалось постыдным сделаться пьяным уже в середине пира. Такой застольник мог прослыть слабым на здоровье. Но в конце пированья не было позорным упасть и под стол.
В разгар пира заговорили о Мамае, и первым завел речь о нем Ковыла. Обращаясь к Ивану Мирославичу, он вопросил:
— А что, Иван Мирославич, истина ли то, что Мамай не чингисидовых кровей?
Иван Мирославич невольно поерзал, но так как он врать не любил и считал вранье за большой грех, ответил:
— Доподлинно его родословной не ведаю, но ещё в Сарае, помню, говорили: он из рода кият…
— Стало быть… — хотел было продолжить Ковыла, но его тотчас перебил Едухан, он же Сильно Хитр:
— Не о том молвь завел, Ковылушка… Ты лучше скажи по совести: кто из нынешних ордынских правителей самый сильный?
Посасывая мосол, Ковыла ответил:
— Кто о том ведает? Можа, и Мамай. А можа, и нет.
— А у меня никаких сомнений — Мамай!
— Он, он самый сильный! — отозвались сторонники единачества с Мамаем. — Крепкая рука!
— Еще бы! Рассек, как кнутом, Золотую Орду по Волге, сел на правой половине и сидит, аки лев. На левой половине — смута за смутой, а Мамай прижал хвосты своим царькам — присмирели!
— Крепко, крепко правит. Порядок у него.
— Еще и Сарай возьмет. Вот увидим!
— Царь царей…
Но снова раздался упрямый голос Ковылы:
— А все ж — незаконный он царь — вот я о чем. Вот что мне, братушки, не во ндрав…
Все оглянулись на князя. Никто из них ещё ни разу не заговаривал о незаконном царствовании Мамая — избегали такого разговора потому, что уже вступили с ним в единачество. И вот — прорезалось. Что ж — рано или поздно. Олег Иванович чувствовал себя прижатым к стене, ибо вопрос о незаконности Мамая тревожил и его.
— Бояре! — сказал он. — Вы хощете знать мое мнение. Я его не скрываю: в своем государстве я не потерплю подобной незаконности. А в чужом — пущай они там сами меж собой разбираются. Им жить — им и решать. Мы же вынуждены считаться с Мамаем: он, а не кто-либо другой чаще и больше всех нас беспокоит и вынуждает нас вести с ним дела…
После этого рассуждения князя бояре вновь взялись за кубки и закуски, не обратив внимания на то, что с востока надвигалась синяя туча, что закрылись цветы одуванчика, усилился запах донника и с кустов ивняка на берегу озера стекали капельки выделяемой листьями воды. И когда раздались первые, ещё добродушные раскаты грома, иные застольники так отяжелели, что клали головы на стол. Положил посреди тарелей голову и Ковыла Вислый. Очередной удар грома был так силен, и такой хлынул ливень, что иные бросились в шатер и под телеги. Князь оставался за столом, с отчаянной веселостью принимая на себя потоки дождевой воды с небес. И вдруг от взмокревшей скатерти поднял голову Ковыла:
— За… за Мамая — живот отдавать? — и вновь уронил голову.
Олег Иванович велел Каркадыну, своему главному телохранителю, с бережением положить его на повозку, а Глебу Логвинову приказал сворачивать застолье. Вскоре возвращались в Переяславль. Ливень прекратился так же внезапно, как и начался, и над градом стояла радуга. Вдали вяло, спотычливо прокатывался громок.
Настало утро отъезда Епифана в Орду.
Князь с сыновьями Федором и Родославом (оба уже в отроческих летах), священниками, боярами проводил Епифана до Старорязанских ворот, над коими висела икона Параскевы Пятницы, покровительницы торговли. С холма, как на ладони, просматривался торг внизу, на берегу Лыбеди. Солнце вставало из залесья и било вдоль по реке, и она сверкала как гигантская серебристая рыба.
Прощаясь с Епифаном, князь советовал тому при встрече с Мамаем звать его не иначе, как царем царей, ни малейшим намеком не выдать подлинного отношения рязанцев к его незаконному сану великого хана, вновь просить Мамая идти к Оке в обход Рязанской земли, подтвердить Олегову верность тройственному союзу и примечать все: сколько сил у Мамая и каких. Напоследок князь попросил Епифана передать в дар Мамаю кроме коней, соболей и соколов ещё и беркута, на редкость удачливую в охоте ловчую птицу, любимую самим Олегом. Когда слуги понесли клетку с могучим белым беркутом к посольскому обозу, то все невольно посмотрели на его хищно изогнутый красный клюв. На голове его был колпачок. Все как будто ждали чего-то необыкновенного: дикого ли хохота хищника или режущего звука когтями по дереву.
Птица вела себя спокойно.
— Ну, с Господцем! — сказал Олег Иванович и, приподнявшись на стременах, обнял и поцеловал посла. Священник окунул веник в бадейку с освященной водой, окропил ею Епифана и его спутников: Благоденю, десятка три конных и столько же обозных. Княжичи Федор и Родослав поехали провожать посольство за город, а князь с боярами стоял у ворот. С того берега Лыбеди Епифан обернулся и махнул рукой. Князь ответил и только тогда повернул коня к воротам.
Глава пятая. Савелий опасается
Возвращаясь в детинец 1, князь завернул ко двору кузнеца Савелия. Переяславль Рязанский все ещё кое-где отстраивался после сожжения его мамаевыми ордынцами. Дворец-то князя, хоромы бояр да богатых купцов давно уже подняты из пепла, сверкают многоцветно выкрашенными крыльцами, теремами и коньками нарядно и весело, а на подворьях простых горожан все ещё постукивают топоры. Все реже, но ещё тащатся во град телеги со строевым лесом, мхом, глиной на кладку печей. Там и сям над оградами дворов возвышаются стропила.
Сгоревшая усадьба Савелия Губца была обнесена новым дубовым частиком. По-над частиком высились стропила дома. Стройка на усадьбе кузнеца развернулась после того, как князь велел выдать из казны изрядную толику серебра в виде откупной — незадолго перед тем он открыл монетный двор и сманил на него Федота, зятя Савелия.
Федот после гибели Карпа под Скорнищевом женился на овдовевшей Варе и жил в доме Савелия.