густая, что мне на кухне выключатель пришлось на ощупь искать. Но после щелчка лампочка не вспыхнула. Не загорелась она и после второго, третьего…

Заслышав мои шаги, со свечкой в руках вошёл Демьян Семёнович. Запасливый мужик, ничего не скажешь.

– Ну, что делать будем, молодой хозяин? – спрашивает он, и губы его, даже при блеклом свете видно, расползлись в улыбке. Видимо, я нравлюсь Демьяну Семёновичу.

– А что делать?

– Надо свет ладить.

– А как?

– Наверняка пробки сгорели.

То, что сгорели какие-то пробки, для меня совершенно не понятно. Откуда мне, деревенскому пареньку, знать эти премудрости, если дома мы обходимся десятилинейной лампой, а мать даже говорит, что от неё света, как от электричества, хоть вышивай.

– У тебя есть ключ от комнаты Дарьи Дмитриевны? – спрашивает Демьян Семёнович, поняв, очевидно, моё деревенское невежество.

– Есть-то есть, но…

– Понимаю. Но случай-то аварийный, можно сказать.

Наш разговор с Демьяном Семёновичем понятен только нам двоим. Комната тётки Даши – святая святых в доме. Даже я, её доверенное лицо, ещё ни разу в ней не был. Тётка Даша как-то при мне Демьяну Семёновичу выговаривала с улыбкой:

– В мою комнату мужчинам заходить – что в дамскую сумочку заглядывать. Мало ли что у одинокой женщины может быть.

Мы за печкой разыскиваем ключ, открываем комнату. Даже при свете свечи бросился в глаза невообразимый беспорядок. Насколько хозяйственной и опрятной была тётка Даша на остальной территории дома, настолько неряшливой в собственной комнате. А может быть, у неё просто руки не доходили?

С помощью Демьяна Семёновича я взгромоздился на широченный шкаф, с опаской вывернул пробки из щитка. Пока Демьян Семёнович возился с ними, я сидел на шкафу в полной темноте и не мог ничего видеть. Но когда в конце концов были ввёрнуты пробки и в комнате брызнул – именно брызнул – свет, мои глаза упёрлись в картонный ящик, стоявший на шкафу. В нём лежала гармонь. Моя гармонь!

* * *

– Ну скорее, ради Бога, поезд через час…

Лейтенант в широченной, будто юбке деревенской, только с другого конца надетой, гимнастёрке, перехваченной ремнём, отчего мне он кажется похожим на необъятную зелёную бабочку, поминутно оглядывается, зовёт нас. Мы, моя мать в цветастом платье с поясом, с огненными волосами и сама какая-то огненная, насквозь прокалённая июньским солнцем, и я, семилетний мальчуган в коротеньких штанишках, как можем поспешаем за военным, моим отцом, но получается у нас плохо. Наверное, виноват в этом я, и хоть отцовский вид – а он по-солдатски подтянут, сапоги, словно он по половицам шагает, издают протяжный скрип – заставляет и меня ноги поднимать выше, но угнаться за отцом не удаётся. Конечно, я бы давно перебрался к нему на руки, будь у него они свободны. Но в одной руке у отца тяжеленный чемодан, он даже влево его перетягивает, в другой – гармонь, на спине – рюкзак и шинельная скатка. И поэтому отец, прямо на мостовую сбросив чемодан с гармонью, то и дело возвращается к нам, берёт меня на руки. В эти минуты я блаженствую, болтаю ногами и щекочу отца пальцами за тугим воротником гимнастёрки. Будь это в другое время, отец хохотал бы от моих проказ, но ему сейчас не до смеха. Подождав, когда нас догонит мать, он в который раз начинает:

– Понимаешь, Оля, спешить надо. Меня эшелон ждать не будет. Ту-ту – и был таков. Наказанием великим пахнет.

Мать прибавляет шагу, тянет и меня, «спешенного», но мы опять отстаём, и опять отец бежит назад, чтобы подхватить меня в охапку.

Где-то я читал, став взрослым, что детская память как свеча под ветром: то ярким пламенем высветит темноту, то колыхнётся багровым язычком – и не видно ни зги. Вот и у меня так. День тот, когда я последний раз отца видел, словно внутренним светом был озарён, навсегда запомнил. И как с товарной станции к тётке Даше бежали, и как до этого в теплушке ехали с солдатами. Отец мой в недальнем воронежском гарнизоне служил, а как только войну объявили – команда поступила: на запад, к границе. Эшелон, мать рассказывала, в два дня сформировали, и, благо ехали мимо, отец и меня с матерью прихватил, чтобы в деревню к деду отвезти на вольные деревенские харчи.

И ещё один эпизод в детской памяти сохранился – как гармонь покупали. Перед посадкой солдаты на перроне пляску устроили. Наверное, и по сей день перрон, если он сохранился, ту ошалелую пляску помнит. Казалось мне, асфальт, как неокрепший лёд, под кирзачами гнётся, брызжет угольной слюной. Чего больше в той пляске было, удали или отчаяния, не понять мне и сейчас, взрослому, а тогда я только запомнил лица солдатские, какие-то они были сосредоточенные, словно бойцы про себя таблицу умножения заучивали.

А играл им, пристроившись на цокольном выступе вокзального здания, пожилой дядька, рябой с лица. Говорят, что хороший музыкант одной слитной жизнью живёт с инструментом. Но вот такой слитности я, пожалуй, ни разу не видел. Дядя Макар – так его бойцы величали – даже хрипел в такт, стараясь басом своим помочь выводить плясовую. А русская гармонь шеей норовистой лошади выгибала разноцветные мехи и разливала переборы, от которых захватывало грудь до боли. В плясавшей толпе протяжно, по-лесному ухали солдаты, переводя дух. И, наверное, не было бы конца этой бесшабашной карусели, если бы не ударил колокол и железнодорожник в шинели и фуражке, несмотря на жару, не вышел с жезлом к паровозу.

Солдаты встрепенулись, заговорили вразнобой, зацокали подковами сапог по перрону. Рывком свёл мехи дядя Макар. Наклонившись над гармонью, начал сосредоточенно прилаживать застёжки. На рябом его лице ещё серебрились потинки от огневой игры.

Мать протянула меня к вагону. Подбежал отец, подхватил под мышки потными руками. Тут и окликнул его дядя Макар:

– Слышь, лейтенант, подожди-ка…

Отец опустил меня на раскалённый асфальт, повернулся.

– Слышь, лейтенант, купи аппарат, а?

– Какой аппарат? – не понял отец.

– А вот, – дядя Макар ласково ладонью по гармони провёл, – видишь, техника!

– Шутишь ты, дядя Макар, – сказал отец, поглядывая на паровоз, сипевший, как колхозный бык. – Тебе самому он ещё пригодится. Небось за такой инструмент тебя женщины любят.

– А на хрена мне теперь и любовь, и гармонь? Ты вон, счастливчик, на фронт едешь, а мне вчера в военкомате на дверь показали. Говорят: у тебя лёгкие как твоя гармошка – хрип сплошной. А может быть, я бы в немецкую рожу туберкулёзной кровью харкнул – и тем счастлив был бы.

Отец, выслушав, молча направился к вагону. Остановился он тогда, когда догнавший его дядя Макар положил руку на плечо, повернул к себе.

– Слышь, лейтенант, не хочешь покупать – так возьми. Пусть твои солдаты дорогой веселятся. Гармонист найдётся, русские люди как-никак, а? А хочешь, сыну подари на память, а? Будет отца вспоминать, слышь, друг…

– Что ж, сыну можно. Дай, Оля, деньги.

– Я сказал – без денег, – встрепенулся дядя Макар.

– Без денег не возьму, – даже я почувствовал твёрдость в отцовском голосе. – Бери вот две сотни и не поминай лихом.

В этот момент и раздался тонкий испуганный гудок. Взвизгнул и я, испугавшись, что состав уйдёт без нас, а мы так и будем стоять на этом душном перроне. Но выскочившие из вагона солдаты, что называется, запихнули нас с матерью в теплушку, попрыгали сами, а потом протянули руки отцу, и тот уже на полном ходу вскочил в вагон.

Гармошка вызвала такое оживление, как будто отец держал в руках сказочную жар-птицу. В

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату