которым так не терпится заполнить свои фабрики пауперами, что они готовы даже платить, чтобы получить их в свое распоряжение? Разве не говорит это с полной ясностью о существовании более дешевого способа заставить бедняка зарабатывать себе на кусок хлеба, нежели приходская система? Искомое решение заключалось в отмене елизаветинского законодательства без замены его каким-либо иным. Никакого установления расценок заработной платы властями, никаких пособий трудоспособным — но также никакого минимума заработной платы, никаких гарантий «права на жизнь». Рабочая сила есть товар, который сам должен найти свою цену на рынке, а значит, и обращаться с ним нужно соответственно. Законы коммерции — это законы природы, а стало быть, — законы Бога. Разве не означало это апелляцию к более сильной власти вместо власти более слабой, к всемогуществу мук голода, а не к авторитету мирового судьи? Политики и чиновники видели в laissez-faire лишь возможность обеспечить правопорядок с наименьшей затратой усилий и средств. Пусть рынок возьмет на себя заботу о неимущих, и все устроится само собой — в этом пункте рационалист Бентам соглашался с традиционалистом Берком. Принцип калькуляции страданий и удовольствий запрещал причинять такие страдания, которых можно было бы избежать. А следовательно, если поставленную задачу способен выполнить голод, то других карательных санкций уже не требуется. На вопрос «Что может сделать закон, чтобы обеспечить людям средства к существованию?» Бентам отвечал: «Непосредственным образом — ничего».[47] Бедность представляла собой природу, продолжающую существовать в обществе, и ее физической санкцией был голод. «Силы физической санкции вполне достаточно, а потому прибегать к санкции политической было бы излишним».[48] Все, что нужно, — это научный и экономически целесообразный подход к проблеме бедности.[49] Предложенный Питтом проект Закона о бедных, который означал бы придание статуса закона практике Спинхемленда, поскольку в нем допускались дотации к заработной плате и пособия неимущим, живущим самостоятельно, вызвал энергичный отпор со стороны Бентама. Однако сам Бентам в отличие от своих последователей не был в ту пору ни демократом, ни твердокаменным приверженцем экономического либерализма. Его «работные дома» представляли собой кошмарную систему администрации в утилитаристском духе, продуманную до последних мелочей и подкрепленную тончайшими изысками научно поставленного управления. Он утверждал, что работные дома будут нужны всегда, поскольку совершенно отказаться от всякой заботы о судьбе неимущих общество не может. Бедность, полагал Бентам, есть неотъемлемая часть и непременное условие изобилия. «В высшей степени вероятно, — писал он, — что даже в обществе, достигшем величайшего материального процветания, огромное большинство граждан едва ли будут иметь многим более того, что можно заработать за день, а значит, всегда будет находиться на грани нищеты…» А потому он рекомендовал «ввести постоянный налог в пользу неимущих», хотя, «рассуждая теоретически», добавлял он с сожалением, подобная политика «уменьшает нужду и таким образом наносит ущерб промышленности, ведь с точки зрения утилитаризма задача правительства заключалась как раз в том, чтобы увеличивать нужду, делая эффективной физическую санкцию голода».[50]

Готовность согласиться с полунищим существованием большинства граждан как с ценой, которую следует заплатить за величайшее процветание общества, в чисто человеческом плане могла означать весьма несходные позиции. Таунсенд, к примеру, восстанавливал свой душевный покой с помощью предрассудков и безудержных излияний чувствительности. Печальная судьба бедняков есть закон природы, ибо без этого закона никто не стал бы выполнять работу грязную, позорную и унизительную. И потом, что будет с нашим отечеством, вопрошал Таунсенд, если мы не сможем рассчитывать на неимущих? «Ибо что же еще, кроме нищеты и отчаяния, способно заставить низшие классы общества смело идти навстречу всем ужасам, которые ожидают их в бурном море или на поле брани?» Впрочем, рядом с всплесками этого, несколько сурового патриотизма находилось место и для более нежных чувств. Пособия неимущим следует, конечно же, немедленно отменить. Ведь законы о бедных «исходят из принципов, граничащих с откровенным абсурдом, так как они прямо ставят своей целью то, что по самой природе вещей и в силу устройства нашего мира является абсолютно неосуществимым». Но стоит лишь предоставить неимущих милосердию людей состоятельных, и перед нами, вне всякого сомнения, останется «одна-единственная» задача — сдерживать порывы неумеренного человеколюбия последних. Разве чувство искреннего сострадания не в тысячу раз благороднее тех, которые порождают в нас обязанности, установленные железной волей закона? «Что на свете может быть прекраснее тихих радостей удовлетворенного человеколюбия?» — восклицал Таунсенд, противопоставляя им холодное бездушие «приходского выплатного пункта», коему неведомы эти волнующие сцены, когда «наградой за нежданные милости и благодеяния служат безыскусные знаки нелицемерной благодарности…» «Если беднякам придется искать дружбы богачей, богачи всегда будут полны желания помочь беднякам в их нужде…» Всякий, кому довелось прочесть это трогательное описание внутренней жизни Двух Наций, уже не усомнится в том, что именно остров коз и собак стал для викторианской Англии образцом в «воспитании чувств».

Эдмунд Берк был человеком другого калибра. Там, где люди, подобные Таунсенду, делали мелкие ошибки, он ошибался по-крупному. Жестокие факты гений Берка возвел в ранг высокой трагедии, окружив сентиментальность мистическим ореолом. «Изображая свое сострадание к „несчастным беднякам“, иначе говоря, к тем, кто должен работать, чтобы мир мог существовать, мы шутим серьезными вещами — уделом человеческим». Конечно, это было лучше, чем грубое бессердечие, пустые причитания или слезливые восторги ханжеского «сочувствия», однако спокойному мужеству этой реалистической позиции вредило то едва уловимое самодовольство, с которым описывал он мишурный блеск аристократии. В итоге он «переиродил самого Ирода», но не заметил благоприятные предпосылки для своевременной реформы. Вполне вероятно, что, доживи Берк до 1832 г., и Билль о парламентской реформе, положивший конец старому режиму, прошел бы лишь ценой кровавой и совершенно необязательной революции. На это, впрочем, Берк мог бы возразить: коль скоро законы политической экономии обрекают народные массы на тяжелый труд и нищету, то что же такое идея равенства, как не коварная приманка, толкающая человечества в бездну самоуничтожения?

Бентаму не были свойственны ни слащавая чувствительность самодовольной сытости, отличавшая людей, вроде Таунсенда, ни чересчур поспешный историцизм Берка. Напротив, этому человеку, твердо верившему в разум и реформу, вновь открытое царство социальных законов показалось землей без владельца, желанным полем для утилитаристских экспериментов. Подобно Берку, он не хотел снимать шляпу перед зоологическим детерминизмом и решительно отвергал примат экономики над собственно политикой. Автор «Опыта о ростовщичестве» и «Руководства по политической экономии», Бентам, однако, оставался дилетантом в этой науке, не сумев даже внести в нее единственный важный вклад, который можно было бы ожидать от утилитаризма, а именно открытие того, что стоимость определяется полезностью. Бентам же, действуя под влиянием ассоцианистской психологии, дал полную волю своему воистину безграничному воображению в области социальной инженерии. Laissez- faire был для него лишь одним из инструментов социальной механики. Важнейшим интеллектуальным фактором промышленной революции являлись не технические изобретения, а социальные новшества, а свой решающий вклад в развитие техники естественные науки внесли лишь по прошествии целого столетия, когда промышленная революция давно уже завершилась. Для человека дела — строителя мостов или каналов, конструктора двигателей или машин — знание общих законов природы оставалось совершенно бесполезным до тех пор, пока не возникли новые прикладные разделы химии и механики. Телфорд, основатель и бессменный президент Общества гражданских инженеров, отказывал в приеме в эту организацию тем, кто прежде изучал физику, а сам он, если верить сэру Дэвиду Брустеру, так и не удосужился усвоить азы геометрии. Триумфы естествознания были в полном смысле слова теоретическими и не могли сравниться по своему практическому значению с тогдашними достижениями общественных наук. Именно этим последним обязана была наука своим особым престижем чего-то в корне отличного от традиции и рутины, и, каким бы невероятным ни казалось нам это ныне, авторитет естественных наук много выиграл благодаря их связи с науками о человеке. Открытие политической экономии стало поразительным откровением, которое чрезвычайно ускорило трансформацию общества и создание рыночной системы, тогда как важнейшие машины были изобретением необразованных ремесленников, порой едва умевших читать и писать. А потому духовными родителями технической революции, подчинившей человечеству силы природы, было вполне справедливо и уместно считать не естественные науки, а науки общественные.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату