то размер пособий по безработице и масштабы общественных работ будут строго лимитированы требованиями бюджетного равновесия, еще одной необходимой предпосылкой стабильности валюты. Следовательно, золотой стандарт послужит столь же серьезным препятствием для деятельности казначейства, как и для работы эмиссионного банка, а законодательная власть столкнется с теми же ограничениями, что и промышленность.

В пределах отдельной страны груз безработицы могут, разумеется, нести либо сфера промышленности, либо сфера государственная. Если в данном конкретном случае кризис был преодолен посредством дефляционного давления на заработную плату, то тогда можно сказать, что основное бремя пало на промышленность. Если же этой болезненной меры удалось избежать с помощью общественных работ, субсидируемых за счет налога на наследство, то главная тяжесть легла на политическую сферу (точно так же обстоит дело и тогда, когда правительство вынуждает профсоюзы согласиться на снижение заработной платы вопреки уже существующим правам рабочих). В первом случае (дефляционное давление на заработную плату) напряжение не выходит за рамки рыночной сферы и выражается в сдвигах в уровне доходов разных групп, обусловленных изменением цен; во втором случае (общественные работы или ограничение деятельности профсоюзов) имеют место изменения в правовом статусе или в налогообложении, которые затрагивают главным образом политические позиции соответствующих групп.

Далее, напряжение, вызванное безработицей, могло выйти за пределы нации и отразиться на ее внешнеторговых связях. Это могло произойти независимо от того, какие именно методы — политические или экономические — использовались для борьбы с безработицей. При системе золотого стандарта (а мы постоянно исходим из того, что она продолжает действовать) любая правительственная мера, порождавшая бюджетный дефицит, способна была послужить толчком к обесценению валюты; если же безработицу пытались побороть расширением банковских кредитов, то рост внутренних цен отрицательно сказывался на экспорте и тем самым наносил ущерб платежному балансу. В любом случае торговля резко сокращалась и страна чувствовала давление на свою валюту.

Кроме того, созданное безработицей напряжение могло становиться причиной внешних конфликтов. В случае со слабыми странами это порой самым губительным образом сказывалось на их международных позициях. Их статус понижался, их права и интересы не принимались в расчет, им навязывали иностранный контроль, их национальные устремления терпели крах. В случае же с сильными государствами давление внутреннего кризиса могло вылиться в борьбу за внешние рынки, колонии, сферы влияния и иные формы империалистического соперничества.

Таким образом, порождаемое рынком напряжение циркулировало между рынком и другими главными институциональными областями; в зависимости от конкретных обстоятельств оно порой затрагивало работу правительственной сферы, а иногда отражалось на функционировании золотого стандарта или системы равновесия сил. Каждая из этих сфер была до известной степени независимой и стремилась восстановить собственное равновесие; когда же это не удавалось, дисбаланс всякий раз распространялся и на прочие области. Именно относительная автономия каждой сферы и приводила к тому, что кризисные явления накапливались, напряжение усиливалось, разрешаясь в конце концов более или менее однотипными по характеру взрывами. В воображении своем XIX в. увлеченно строил либеральную утопию, тогда как в действительной жизни он вполне доверился известному числу конкретных институтов, механизм которых всецело определял ход событий.

Пожалуй, самое близкое к реальности описание сложившейся ситуации мы находим в риторическом вопросе одного экономиста, который — в 1933 г.! — гневно обрушился на протекционистскую политику «подавляющего большинства правительств». Может ли, вопрошал он, быть правильной та политика, которую все специалисты единодушно осуждают как совершенно ошибочную, вопиющим образом ложную и прямо противоречащую всем принципам экономической теории? И решительно отвечал: «Нет, не может».[88] А впрочем, напрасно стали бы мы искать в либеральных писаниях что-либо похожее на объяснение очевидных фактов. Нескончаемый поток брани в адрес правительств и государственных деятелей, чье невежество, властолюбие, близорукость, алчность и жалкие предрассудки и были якобы причиной протекционистской политики, последовательно проводимой в «подавляющем большинстве» стран, — вот и все, что можно было там найти. Мы почти не встречаем даже попыток привести по данному вопросу хоть какие-то разумные доводы. Никогда еще со времен схоластики, с ее полнейшим пренебрежением к эмпирическим фактам, чистой воды предрассудок не выступал в столь грозном «наукообразном» облачении и с такой пугающей откровенностью. Единственным ответом, который свидетельствовал все же об известных умственных усилиях, было создание мифа об империалистическом безумии, в придачу к уже существующему мифу о протекционистском заговоре.

Либеральная аргументация (насколько ее вообще можно ясно сформулировать) сводилась к утверждению о том, что примерно в начале 1880-х гг. в западных странах разыгрались империалистические страсти, которые своей эмоциональной апелляцией к племенным предрассудкам обратили в ничто великие труды ученых-экономистов. Эта основанная на чувствах политика постепенно набирала силу и в конце концов привела в Первой мировой войне. После Великой войны силы Просвещения вновь получили шанс восстановить царство разума, но неожиданный всплеск империализма, главным образом в новых небольших государствах, а впоследствии также и в странах, «ничего не имеющих», таких как Германия, Италия и Япония, опрокинул колесницу прогресса. «Хитрое животное», политик, сумело взять верх над интеллектуальными твердынями рода человеческого — Женевой, Уолл-стритом и лондонским Сити.

В этом образчике популярной политической теологии империализм символизирует неискоренимую греховность человеческой природы. Считается само собой разумеющимся, что государства и империи обладают врожденными империалистическими повадками; что они готовы пожирать своих соседей без всяких угрызений совести. Вторая часть данного тезиса верна, первая же — нет. Если империализму — там и тогда, где и когда он действительно появляется — не нужны рациональные или моральные оправдания для экспансии, то утверждение, будто государства и империи постоянно и при всех обстоятельствах стремятся к захватам, противоречит фактам. Территориальные образования далеко не всегда бывают охвачены жаждой расширения своих пределов, и нет такой силы, которая бы с железной необходимостью принуждала города, государства или империи вести себя подобным образом. Доказывать же обратное значит ошибочно возводить некоторые типичные ситуации в ранг общего закона. Фактически современный капитализм, вопреки распространенному предрассудку, начался длительным периодом «сосредоточения в себе», и лишь на позднем этапе его истории произошел поворот к империализму.

Начало антиимпериалистическому движению положил Адам Смит, предвосхитивший таким образом не только американскую революцию, но и «Маленькую Англию» следующего века. Причины разрыва с прежней политикой были экономическими: из-за бурного развития рынков, толчком к которому послужила Семилетняя война, империи вышли из моды. Географические открытия в сочетании со сравнительной медленностью транспортных средств способствовали созданию поселений в заморских странах, но возросшая скорость перевозок превратила колонии в дорогостоящую роскошь. Другим неблагоприятным для колониальной политики фактором явилось то, что экспорт стал играть более важную роль, чем импорт; идеал рынка, выгодного для покупателя, сменился стремлением к рынку, конъюнктура которого выгодна для продавца, а цели этой можно было теперь достичь весьма простым способом — продавая товары дешевле, чем конкуренты (в число коих в конечном счете попадали и сами колонисты). Когда Англия потеряла свои колонии на Атлантическом побережье, Канаде стоило больших трудов добиться того, чтобы ее оставили в Британской империи (1837); даже Дизраэли выступал за отказ от южноафриканских владений; Оранжевая республика тщетно ходатайствовала о присоединении к империи, а некоторым островам в Тихом океане, которые сегодня считаются важнейшими стратегическими пунктами, упорно отказывали в приеме. Фритредеры и протекционисты, либералы и рьяные тори разделяли общее убеждение в том, что колонии представляют собой сомнительное приобретение, которое в будущем непременно превратится в политическую и финансовую обузу. На всякого, кто в столетний промежуток между 1780 и 1880 гг. пытался говорить о колониях, смотрели как на приверженца ancien regime. Средние классы сурово осуждали войну и завоевания как династические козни и весьма благоволили пацифизму (первым, кто провозгласил, что laissez-faire подобают лавры мира, был Франсуа Кенэ). Англии подражали Франция и Германия. Первая существенно замедлила темпы своей экспансии, и даже

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату