напоказ, как не то, что и он, антифашист, бунтарь, желал приблизить час поражения Родины? Не следовало ли, случаем, усматривать в этой его бесстыдной демонстрации непристойного недуга оскорбительный и провокационный намек, в сравнении с которым даже четырнадцать витрин, превращенных одна за другою в груду осколков под камнями так называемой лицейской шайки, казались просто детской шалостью?
Эти тревожные соображения распространились вдоль и поперек и проникли в верхние сферы.
Однако, когда не бывшего в курсе этих разговоров Карло Аретузи по прозвищу Лихо попросили высказать свое мнение немногие приближенные, тесной свитой окружавшие его с утра до вечера, он в сомнении скривил губы.
— Не будем преувеличивать! — И Карло Аретузи улыбнулся.
Вот уже двадцать лет, как он, в бессменной компании Вецио Стурлы и Освальдо Беллистраччи, можно сказать, прописался за одним из столиков «Биржевого кафе». И именно к нему, как наиболее влиятельному члену той тройки, что во времена боевых команд составила знаменитый фашистский триумвират Феррары, именно к нему немедля обращались по самым деликатным вопросам.
Во власти ностальгических воспоминаний Лихо продолжал недоверчиво улыбаться. Сколько ни настаивали окружающие, невозможно было убедить его в том, что в поведении Пино Барилари просматривалось нечто угрожающее.
— Какой из него бунтарь, его и в армию не брали, — рассмеялся он под конец. — И потом, он же в двадцать втором ездил с нами в Рим!
Итак, именно тогда — и этот факт следовало запомнить, ибо в прошлом подобного ни разу не случалось, — из уст Лиха, принявшего по такому случаю патетический вид, кружок приближенных услыхал, с примечательным обилием подробностей, рассказ о «марше на Рим».
— Да уж, — вздохнул Лихо. Он о «марше на Рим» всегда предпочитал распространяться поменьше!
Но с чего бы, с апломбом продолжил он, с чего бы ему вообще разглагольствовать о таком событии, как это, — может, для кого-то и означавшее приход к власти (раздавшей потом этим кому-то теплые местечки), но для него и для многих других ему подобных — и тут Стурла и Беллистраччи согласно закивали головой — представлявшее собой лишь одно: конец Революции, окончательный закат славной эры разудалых команд?
И потом, если уж разобраться, о чем ином шла речь, как не об эшелоне в направлении столицы, с остановками на всех станциях, где группами подсаживались другие камераты [45] (в ту эпоху туннелей скоростной линии на участке Болонья — Флоренция еще и в помине не было!), и с настоящей армией карабинеров и королевских гвардейцев, размещенной в целях безопасности по всему пути следования? Ни один карабинер и ни один королевский гвардеец — какое там! — не охранял четыре «18-BL»[46] совершивших в девятнадцатом вылазку в Молинеллу, в самое логово красных, чтобы поджечь здание Палаты труда — это предприятие впервые привлекло внимание всей Италии к Феррарской федерации и, если быть точными, оно и породило первые трения между Феррарской федерацией и болонцами, которым экспедиция в Молинеллу показалась — и об этом было открыто заявлено — «провокационной выходкой». Тогда фашизм по духу был анархистским, гарибальдийским. Тогда, не в пример тому, как стало происходить впоследствии, бюрократов не предпочитали революционерам. Если в девятнадцатом либо в двадцатом молодой Лихо (так его прозвали рабочие-большевики из пролетарских кварталов по ту сторону ворот Порта-Рено — и он этим прозвищем всегда гордился, всегда красовался им, как боевой наградой), молодой Беллистраччи, молодой Стурла, вооруженные лишь дубинами, кастетами или, самое большее, парой оставшихся с войны старых «Sipe»[47], выходили по ночам за Порта-Рено, ища повода для стычки с грузчиками-коммунистами, наводнявшими кабаки в районе Борго-Сан-Лука, смешно подумать, чтобы они могли рассчитывать на поддержку, пусть даже непрямую, со стороны Квестуры! С предоставлением протекции Квестура повременит до двадцать второго, вернее даже, двадцать третьего года, когда, отправляясь на карательную экспедицию, войдет в обычай устраивать сбор грузовиков и легковых машин прямо в стенах замка, в центральном дворе. Да и сельская буржуазия, надо было видеть, с какой готовностью она начиная с двадцать третьего года предоставляла фашистам свой транспорт, во всеуслышание заявляя, что считает высокой честью отдавать его на службу Делу!
Но, возвращаясь к «маршу на Рим» и к сыну доктора Барилари, мы должны признать, что в конечном счете именно он, этот паренек, стал единственным настоящим развлечением всей поездки. Если подумать, то только его присутствие и скрасило это никчемное предприятие.
Начать с того, что он подоспел в последний момент, когда поезд уже отходил, так что пришлось протягивать ему руку и почти на ходу втаскивать парня в тамбур. А как он был одет! Та еще экипировка: серо-зеленая накидка длиной до пят, без сомнения, с отцовского плеча, солдатские портянки, каждые пять минут слетавшие с ног, низкие желтые туфли огромного размера и, наконец, феска, которая была ему непомерно велика и, нахлобученная на голову, так оттопыривала уши, что смотрелся он ни дать ни взять как летучая мышь. И как было не прыснуть со смеху, встретив изумленный взгляд его широко раскрытых глаз, словно он, Лихо, был чуть ли не Томом Миксом[48], а остальные члены «Ручной гранаты» — командой шерифа? «Ты кто? Уж не сын ли доктора Барилари?» — сразу спросили у него. Запыхавшийся, не в состоянии выговорить ни слова, он лишь кивнул в знак согласия. «А папаша-то знает, что ты поехал с нами?» Теперь он мотал головой, переводя с одного на другого свой взгляд ребенка, попавшего в приключенческий фильм.
Ему было семнадцать, какой уж там ребенок! Однако лучше бы уж он был ребенок!
В свои семнадцать лет он был еще девственником. И поскольку поезд на том и на обратном пути останавливался почти на каждой станции; поскольку они пользовались почти каждой остановкой, чтобы сгонять в бордель, а он, Пино, вечно артачился, как мул, потому что в бордель идти не хотел, так что в конце концов приходилось силком тащить его за собой. Он сопротивлялся, упирался, заклинал их, рыдал. «Чего ты боишься, тебя ж там не съедят! — уговаривали его остальные. — Давай хоть посмотришь. Честное слово, мы не будем посылать тебя в комнаты!»
Он все не мог решиться. В конце концов он, Лихо, улыбаясь да подмигивая, отводил его в сторонку и шептал ему на ухо пару словечек. «Ты правда не хочешь идти? — говорил он. — Ладно тебе, не валяй дурака!»
И действительно, только тогда Пино решался зайти; но, едва оказавшись в общей зале, он забивался в угол, испуганно озираясь вокруг. А девушки? Ну, те, тая от умиления над его робостью (помимо прочего к фашистам они всегда питали особую слабость!), наперегонки бросались обласкивать его и опекать. Их воля, вместо борделя тут стал бы приют для брошенных младенцев. Тут, разумеется, приходилось вмешиваться содержательнице заведения. «Ну, чем мы тут занимаемся, барышни, — выговаривала она им, — отлыниваем?» И каждый раз комедия, каждый раз подобный фарс.
Решающая сцена произошла в болонском «Спекки» на обратном пути.
Поскольку участок трассы Пистойя — Болонья тянулся бесконечно долго (еще по пути туда они чуть не померли со скуки), то в Пистойе двое или трое из них сошли с поезда, чтобы запастись пузатыми бутылями с «Кьянти» на пролегавший через Апеннины путь. В горах стоял холод и такой густой туман, что за десять метров было ничего не видать. Чтобы убить время, только и оставалось, что пить и петь. Мораль такова: по приезде в Болонью, около полуночи, все, включая Пино, были в стельку пьяные.
На улице Ока, внизу, прижавшись к утыканной крупными шляпками гвоздей створке двери, Пино снова оказал очередную попытку сопротивления. И тогда он, Лихо, хмель ли был тому виной или дорожная скука, а может, досада на то, что пришлось участвовать в этом массовом балагане, которым — стало уже ясно — был «марш на Рим» (в Риме они пробыли жалких два дня, и то в основном под замком в казарме, так и не повидав дуче ни вблизи, ни издали, потому что, как говорили, он вел переговоры с королем о формировании правительства), только внезапно он, неизвестно каким образом, оказался с маузером в руке, приставленным парню к шее. И если бы Пино не решился наконец покончить с нытьем и не вошел внутрь или, когда они поднялись в общую залу, если бы он опять, как обычно, отказался подниматься в комнату с проституткой — то в этот раз ему грозило кое-что похуже сифилиса, если, конечно — поди узнай наверняка! — он подцепил его именно тогда!
Лихо лично проводил их наверх в комнату — чтобы удостовериться, что и Пино, и проститутка полностью исполнят свой долг. И хорошо еще, что Пино и тут не стал артачиться! В противном случае, во