хмелю да с револьвером в руках, он и правда мог выкинуть все что угодно.
Кто в Ферраре не помнит ночь 15 декабря 1943 года? Кто сможет позабыть, покуда жив, нескончаемо долгие часы той ночи? Ночи, проведенной без сна, напряженно, до боли в глазах всматриваясь через щели жалюзи во мрак затемненного города и то и дело вздрагивая от стрекота пулеметов или от шума проезжавших мимо груженных вооруженными людьми машин.
распевали невидимые люди в кузовах машин. Пение было размеренное, но не воинственное: в нем тоже слышалась какая-то безнадежность.
Весть об убийстве консула Болоньези, бывшего федерального секретаря — того самого, который начиная с сентября, после краткого интермеццо правительства Бадольо[49] , занялся в новой должности регента реорганизацией Фашистской федерации, — разнеслась по городу во второй половине того же дня. Чуть позже по радио сообщили подробности: обнаруженный на проселочной дороге в окрестностях Коппаро автомобиль «фиат» с распахнутой левой дверцей; водитель, навалившийся грудью на руль, «словно уснув»; «классический» выстрел в затылок, «разоблачающий исполнителей лучше подписи чернилами»; и негодование, «волна справедливого негодования», которую новость тотчас вызвала в Вероне, среди членов Учредительной ассамблеи новой Социальной республики, проходившей в Кастельвеккьо. Вечером можно было даже прослушать по радио прямую трансляцию с веронского заседания. Внезапно печальный баритон того, кто, оповестив слушателей о смерти консула Болоньези, воздавал усопшему посмертную хвалу, был заглушен высоким, пронзительным голосом, яростно и жалобно завопившим, словно бьющийся в истерике ребенок: «Отомстим за камерату Болоньези!» Не успели феррарцы, испуганно переглянувшись, выключить радиоприемники, как уже с улицы через задрожавшие оконные стекла заслышался глухой грохот приближающихся грузовиков и режущие «тра-та- та» первых автоматных очередей.
Никто не ложился этой ночью, никто не сомкнул глаз. Не было ни единого феррарца, который бы не боялся, что с минуты на минуту ворвутся к нему в дом. Но больше всего в эту ночь говорили и спорили как никогда в буржуазных домах города.
Что происходило? Что готовилось произойти?
Да, верно, рассуждали они, сидя за теми же самыми обеденными столами, за которыми в положенный час поужинали, безуспешно пытаясь сохранять невозмутимость, и которые так и остались неубранными, с грязными тарелками и крошками на скатертях, в городе раздаются оружейные выстрелы и мрачные марши во славу смерти и могилы. Но нельзя же только на этом основании всерьез полагать, что фашисты, которые после сентябрьских событий даже в Ферраре ограничились тем, что устроили облаву на ту сотню евреев, до которых им удалось добраться, да посадили в тюрьму на улице Пьянджипане жалкую кучку антифашистов, проявив в общем-то значительную мягкость, — теперь, внезапно сменив тон и начав именно с Феррары, решат радикально и повсеместно закрутить гайки. Ведь фашисты тоже итальянцы, черт побери! Нет, сказать по правде, они больше итальянцы, чем многие другие, способные лишь склонять на разные лады слово «свобода» да начищать ботинки иностранному захватчику. Нет-нет, опасаться было нечего. Если фашисты и устроили шумиху, разъезжая со свирепыми лицами и черепами на фуражках, они сделали это в основном затем, чтобы не дать разгуляться немцам, которые, дай им действовать по собственному усмотрению, недолго думая, обошлись бы с Италией как с какой-нибудь Польшей или Украиной. Несладко им приходилось, фашистам! Надо было поставить себя в их положение, попытаться понять драму этих людей и лично Муссолини — ведь если он, бедняга, еще не удалился в свою «Каминате»[50], как ему, возможно, хотелось и, несомненно, пристало поступить, то удерживался от этого главным образом ради Родины. А король-то, король! Восьмого сентября он только и сумел, что слинять на пару с Бадольо. Муссолини же, как истинный романьолец (Савойские же герцоги[51] и Бадольо родом из Пьемонта — а пьемонтцы, как известно, всегда были людьми мелочными и неискренними!), — Муссолини ни мгновения не колебался, в ненастную годину он вновь взошел на капитанский мостик и встал у штурвала, отважно глядя в лицо волнам… И если уж начистоту, как прикажете расценивать убийство консула Болоньези — ко всему прочему отца семейства и человека, который в жизни мухи не обидел? Ни один настоящий итальянец не отважился бы одобрить подобное преступление, направленное, это было ясно любому, на то, чтобы и у нас, слепо подражая Югославии и Франции, разжечь пожар партизанской войны. Разрушение всех ценностей средиземноморского и европейского мира, одним словом, коммунизм — вот конечная цель партизанской войны! Если югославы и французы, несмотря на недавний опыт Испании, хотят коммунизма — что ж, хозяин барин! — пусть носятся себе со своим Тито и де Голлем. Итальянцам же в данный момент следует думать лишь об одном: как сохранить сплоченность и спасти то, что еще можно спасти.
Наконец наступил рассвет. И с наступлением утра пение и стрельба прекратились.
Одновременно с этим резко стих гул разговоров за закрытыми дверьми и окнами. Однако тревога не спала. Напротив, дневной свет, возвращая каждому, даже самому незрячему, отчетливое ощущение реальности, даже обострял ее. Что означала эта внезапно наступившая тишина? Что таила она и что предвещала? Это запросто могла быть ловушка, задуманная с тем, чтобы выманить людей наружу и потом устроить облаву. Прошло по меньшей мере два часа, прежде чем мало-помалу начали просачиваться в дома смутные известия о массовой расправе.
Жертв репрессии было пятьдесят, сто, двести… По самым мрачным предположениям, трупами был якобы завален не только проспект Рома, но чуть ли не весь центр города.
Одиннадцать трупов, сваленные тремя кучками вдоль ограды крепостного рва, на отрезке тротуара ровно напротив «Биржевого кафе»: чтобы пересчитать и опознать их, первым из тех, кто осмелился приблизиться к телам (издали они даже не походили на человеческие тела, а скорее напоминали тряпье, старое тряпье или тюки, сваленные под солнцем на мокрый снег), пришлось перевернуть на спину лежавших ничком и отделить друг от друга тех, что обнялись перед гибелью да так и лежали, переплетясь застывшими членами. И вовремя успели их перечесть и опознать, ибо немногим позже из-за угла проспекта Джовекка неожиданно вынырнул военный грузовичок и, театрально скрипя тормозами, остановился у группы столпившихся над телами людей. «Вон! Разойдись!» — заорали, еще не успев спрыгнуть на землю, сидевшие в кузове солдаты из Черной бригады. Погоняемые их криками, присутствовавшие нехотя ретировались к противоположным концам проспекта Рома, и оттуда, не спуская глаз с четверых солдат, которые, под высоко поднявшимся в небе солнцем, с автоматами наперевес сторожили мертвецов, оповестили по телефону весь город о том, что они, презрев опасность, увидели и узнали.
Ужас, сострадание, отчаянный страх — вот какие чувства вызвало в каждом доме перечисление имен расстрелянных. Их было всего одиннадцать, это так. Но речь шла о слишком известных в Ферраре личностях, личностях, не только имена которых, но и мельчайшие детали внешности и характера были слишком хорошо известны, чтобы конец их не представился с самого начала ужасным, какой-то нереальной жестокости событием. И покажется странным, что практически всеобщее осуждение убийства могло в то же самое время сопровождаться столь же повсеместно принятым решением выразить солидарность по отношению к убийцам, публично проявить лояльность и покорность их самоуправству. Но увы, именно так и произошло, и бесполезно это скрывать, если правда (а это правда) то, что после описанных событий ни в каком другом городе Северной Италии реанимированный в Вероне фашизм не мог похвастаться столь большим числом вновь вступивших членов — ведь уже ранним утром 17-го числа во дворе Дома союза на аллее Кавура выстроились длинные, молчаливые очереди граждан, под дождем ожидающих открытия приемной федерации. Сгорбившиеся, покорные, подавленные, в потертых пальто из ткани местного изготовления — это были те же люди, что днем раньше молчаливой массой медленно следовали по проспекту Джовекка, улице Палестро, улице Борсо, вплоть до площади Чертозы, за гробом консула Болоньези и в чьих серых лицах те немногие, кто остался дома и наблюдал за процессией сквозь щели жалюзи, с содроганием узнали самих себя. Что еще оставалось делать, как не смириться? Немцы и японцы,