— Глаза у него глубоко сидят, потому не видят разницы в лодках.
— Вы, как муравьи, тянете лодку, — но сдавался Митрофан. — Вас много.
Старики и пожилые рыбаки сидели отдельно от шумно спорившей молодежи. Илья Колычев подсел к ним.
— Да, ничего но скажешь, ваши молодцы умеют грести, — похвалил он.
— Нанай с люльки плавай, — с охотой заговорил, отдышавшись, Холгитон. — Нога вставай — зимой лыжа ходи, лето наступай — он на руках ходи. Понял?
— На гребях, выходит.
— Да, да, греби, греби. На руках ходи.
Подъехал Ворошилин, под смех победителей сошел с лодки и подсел к старикам.
— Вы-то чего балуетесь? — набросился он на них. — Пусть молодцы силами меряются, вы-то, старые мерины, чего потешаетесь? Оставили нас, заблудиться могли.
— Блудиться нет, — ответил Холгитон. — Вода куда беги? На Амур беги… Твоя дома где стой? На Амуре стой. Тебя блудиться нот, вода сама домой принеси. Понял?
— Кровь заиграла, Феофан Митрич, — виновато прогудел Колычев. — Как тут утерпишь? Молодцы тянут.
Пиапон придирчиво осматривал лодку Колычевых; он знал ее, два года назад сам с отцом делал для них. Лодка протекала, видно, весной плохо законопатили или совсем не обновляли высохший за зиму законопаченный мох. Пиапон не любил протекавшие лодки, а в прохудившуюся оморочку вообще не садился, пока не отремонтирует. Он считал, что дно оморочки должно быть сухим и чистым, ведь оморочка для него вторая летняя юрта, он в ней спал, ел, когда ездил на дальние озера на охоту и рыбную ловлю. Заглянув под днище, он нахмурился: днище было изодрано, разлохмачено остриями прибрежных камней, по которым хозяева безжалостно волочили лодку. Сколько раз Пиапон предупреждал, чтобы они не волочили лодку по камням, чтобы подкладывали; под нее вальки или доску. Нет, не слушаются его. Да что им и слушаться, шибко нужна им лодка! Раз в лето выезжают на рыбную ловлю, да бабы съездят за ягодами, остальное время до осенней кетовой путины лодка сохнет на берегу, трескается. Разве так можно? Лодка на то и лодка, чтобы все время быть на воде. Нет, нанай так не обращаются с лодкой. Если разлохматится днище, нанай тут же вытащит лодку, перевернет, высушит и огнем сожжет лохмотья, потому что когда много лохмотьев, лодка теряет ход, требует много лишней силы.
— Чего ты так приглядываешься? — спросил Митрофан.
— Смотрю, как вы бережете лодку…
— Не сердись, Пиапон, у нас в Малмыже мало лодок, чужие берут, ездят…
Холгитон предложил молодежи раза два закинуть невод, чтобы сварить уху, льстил им, говорил, что ничего не стоит десятерым молодым забросить невод, а вытащат они — шш-рр, и готово! — так быстро будут тащить, что вода не успеет выйти меж ячей невода. Холгитон опять был многословен, он хорошо отдохнул, выкурил целых две трубки, его тянуло ко сну, и ехать самому на лов не хотелось. Парни переехали на другой берег протоки и, даже не перекладывая невода с середины на корму, начали его забрасывать. Не успели старики выкурить по очередной трубке, как они второй раз закинули невод чуть выше и вернулись с уловом. Старики сидели, поджав под себя ноги, лениво переговаривались между собой, вспоминали различные случаи из жизни, и, как всегда, больше всех приходилось говорить Холгитону, исполнявшему обязанности переводчика. Молодые рыбаки вытащили ножи и на лопастях весел принялись за разделку рыбы. Но и тут не обошлось без шуток и возни, они организовали свалку из-за горбатого толстого сазана, из которого каждому хотелось сделать талу.
— Эй, осторожнее, осторожнее! Ножи спрячьте! — кричали старики.
— Кого-нибудь пырнете, перестаньте!
Ворошилин поднялся было, чтобы утихомирить молодежь, да удержал его Колычев:
— Сиди, потешатся, не зарежутся.
— Тебе сиди, ты старик, они молодой, — сказал Холгитон. — Они уха вари, они все делай, а твоя кушай. Так наша закона тайга говори, хороший закон, правда? Молодые все делай, хорошо, правда? Почет старым…
Задымили костры, плоские широкие котлы повисли на выгнутых шеях таганов, а вокруг них выстроились на вертелах сомы, подрумянившиеся караси.
— Э-э, друзья, молодые люди, вы не были тогда, когда мы впервые с русскими встретились, — заговорил Холгитон громко. — Хотите, я вам расскажу, как мы первый раз с ними заговорили?
— Хотим, рассказывай, — раздалось несколько голосов.
— Это было давно, тогда не было на Амуре русских, мы, нанай, одни тут жили, да изредка маньчжуры наезжали. Потом по Амуру поплыли плоты с носатыми, бородатыми людьми, вот, как у Колычева.
Илья Митрофанович, услышав свое имя, поднял голову, и Митрофан начал переводить вполголоса рассказ Холгитона:
— Мы, мальчишки, со взрослыми тогда рыбачили, было лето. Невод вытащили, начали рыбу выбирать, и тут, откуда ни возьмись, подъехали русские. Они нас врасплох застали. Бежать? Куда? Как оставить невод, ведь неводу цены нет, его многими годами делают. Мы и решили: чем невод отдавать, лучше умрем. А носатые бородачи лопочут между собой, видно, переговариваются, как лучше нас убить. Потом они говорят: «Дорастуй, хорошо рыба лови?» Мы молчим, мы ничего не понимаем, только голову опустили, ждем — сейчас нас по шее русский топором ударит. «Чего молчите? Без языка ваша люди?» Мы молчим, жалко с жизнью расставаться, мало еще на свете пожили, ничего не видели. Да и невод жалко. «Давай знакомиться будем!» — говорит другой бородач. Тут я услышал знакомое слово «дава», у меня язык развязался, оттаял, что ли, я говорю ему: «Дава аба, дава аба»,[28] — поворачиваюсь к своим: «Сразу видно, новые люди, говорю, кету захотели в середине лета». Русские услышали мои слова и заговорили разом. Говорят, говорят, а мы ничего не понимаем. Опять молчим. Тут рассердились русские: «Черта ваша, — ругаются. — Немые, что ли?» Я опять услышал знакомое слово «немо» — ленок и говорю: «Сами смотрите, видите, здесь одни сазаны, сомы, караси, щуки. Берите, что надо, и уходите». Осмелел я, так и сказал. «Немой, немой, а тут говорить начал», — смеются бородачи. Я рассердился и кричу: «Немо аба! Немо аба! Насалкусу-ну, аба-ну?»[29] — «А-а, так-то хорошо, — говорят. — Сразу давали бы и не молчали бы». Довольные, смеются и выбирают рыбу. Мы тоже поняли: они не думали наш невод забирать, да и убивать не собирались, — осмелели. Они выбирают больших длинных черных сазанов, мы суем им горбатых мелкоголовых сазанов, говорим, эти жирнее, вкуснее, они не отказываются, берут. Мы же радовались, мы уж прыгали тогда. Невод оставили, жизнь нашу не погубили, значит, еще поживем!..
— Кто же были они, малмыжские, что ли?
— Нет, низовские. Малмыжские потом приехали.
Уха кипела, и в бурном ее клокотании из котлов выглядывали желтые сазаньи головы с побелевшими глазами, мелькали плавники, сомьи хребтины с янтарными бугринками жира. Жарившиеся на огне караси, сомы начали будто ржаветь. Молодые кашевары, опомнившись, убрали их подальше от костра, сняли котлы и начали разливать уху в берестяные посудины. Малмыжские молча, сосредоточенно перекрестились и наклонились над едой.
— Ишь как крестятся перед едой, — то ли насмешливо, то ли удивленно проговорил Гаодага.
Сидевший рядом с ним Баоса подцепил палочкой жирную хребтину сома, отщипнул небольшой кусочек и бросил на горящие угли.
— Кя, Подя![30] Не обижайся на меня, угощаю тебя чем могу, твоим же сомом.
— Кя, Подя! — повторили за ним няргинцы и тоже бросили по кусочку рыбы.
Ворошилин, обсасывая сазанью голову, с удивлением наблюдал за ними.
— Что это делают? — спросил он старшего Колычева.
— Угощают своего бога, — ответил Митрофан.
— Ох, антихристы! Как вы с ними в тайге обходитесь? Боже мой, огню молятся, тьфу ты. А еще крещеные! — Ворошилин бросил в догорающий костер обсосанную сазанью голову.
Баоса тут же выхватил ее, отбросил в сторону.
— Ах, мать… — выругался он, сверля Ворошилина злыми кабаньими глазами. — Подя тебе, сучьему