Пиапон не нашел ничего, даже следы на песке и те были побиты дождем. Он вернулся в стойбище и начал считать лодки и оморочки.
— Ага, я хочу тебе сообщить… — услышал он за спиной голос Агоаки.
Он обернулся. Агоака стояла под дождем с непокрытой головой, в легком ситцевом халатике и дрожала то ли от холода, то ли от возбуждения.
— Ага, ты никогда не кричал, мы тебя больше всех любим. Не кричи, тогда я что-то сообщу.
Пиапон промолчал.
— Ага, не мокни зря под дождем, иди домой. Идари нет в стойбище, она уже далеко, только я сама не знаю где.
Пиапон молча смотрел ей в глаза.
— Посмотри, у всех есть лодки, оморочки. Нет только лодки отца моего мужа. Отец моего мужа дома, мать тоже.
— Идари убежала с Потой? — быстро спросил Пиапон.
— Ага, ты только не говори отцу, что я сообщила, я сама только сегодня догадалась.
— Сучка! Как она посмела убежать! Как посмела опозорить нас, мужчин большого дома? — взъярился Пиапон и против воли схватил сестру за толстые косы. — Ты, ты знала, почему не задержала?! Позор, позор пал на наш дом! Что теперь будет? Что будет? Лучше бы умерла, сучка! Лучше бы умерла!
Агоака заорала диким голосом, Пиапон бессмысленно глядел на красно-белый провал ее рта, потом, придя в себя, отпустил косу сестры, зачем-то вытер мокрые руки о халат и, виновато опустив голову, вошел в фанзу. Не снимая мокрого халата, в мокрой обуви, он взобрался на чистую циновку пар и сел, скрестив ноги. Мать лежала от него неподалеку, отогревалась под теплым одеялом и не могла отогреться.
— Сын, скажи, что с ней? Нашли ее? Что случилось? — умоляла она и, не дождавшись ответа, продолжала со слезами повторять одно и то же.
Один за другим возвращались ушедшие на поиск мужчины, усталые, встревоженные, переодевались во все сухое, и каждый по-своему переживал свалившееся на их головы несчастье. Наконец вернулся глава большого дома. Вытерев с лица воду, он подошел к очагу и закурил чью-то женскую трубку.
— Все обошли? — спросил он осипшим голосом.
— Обошли. Под каждый куст заглядывали.
Баоса курил, лицо его стало кроваво-красным от отблески очага, а борода казалась струей стекавшей крови. Он изредка выпускал клубочки дыма. В доме царила тишина, старуха перестала всхлипывать, дети притихли между колен матерей, и все смотрели на старейшину дома.
— Утонула наша поянго,[31] — дрожащим голосом проговорил Баоса. — Тело надо искать.
И тут точно буря хлынула в настежь открытые окна и двери — женщины, дети зарыдали, запричитали в один голос, из мужчин самые младшие, Дяпа и Калпе, сдержанно всхлипнули.
— Не ревите, зачем реветь? — негромко сказал Пиапон, но его все услышали. — Хватит. Кого вы оплакиваете? Сперва смоем наш позор, потом пусть кто хочет, тот оплакивает.
— Что ты говоришь?! Ты что говоришь?! — Баоса вскочил на ноги, длинная трубка с медной изящной головкой заплясала в его руке. — Что ты узнал? Пиапон, говори скорее!
И все на этот раз уставились на Пиапона. Дети примолкли и удивленно смотрели то на деда, то на Пиапона, и было от чего удивляться: дед впервые в их присутствии назвал сына по имени, и открылось им запретное для них имя одного из взрослых людей большого дома.
— Идари сбежала с Потой, она опозорила нас, своих братьев. Это позор.
— Убежала?! С Потой?
— Позор нам! Позор!
— В погоню! Надо догнать и убить обоих!
Кричали все мужчины, даже только что рыдавшие Дяпа с Калпе надрывали глотки и требовали крови родной сестры. Один Улуска, побледневший, растерявшийся вконец, не проронил ни звука. Он сам не знал, как вести себя. Как равноправный член большого дома, он должен был требовать смерти беглецам, но, как брат Поты, он мысленно считал их безвинными, он догадывался о давней любви брата, знал, что Идари никогда не станет его женой, потому что ее должны были отдать в дом Гаодаги в обмен на Исоаку, и никакие даже сверхбольшие тори не помогли бы Поте; договоренность об обмене — это честь обоих больших домов, а честь за деньги не продастся. Размышляя над поступком брата, Улуска не мог не думать и о себе, ведь его положение «вошедшего» в большой дом довольно шаткое, он не выплатит тори, и в любое время у него могут отобрать жену, а его выгнать из большого дома. «Эх, Пота, Пота, что же, брат, с нами будет? Как мы несчастливы, что имеем такого отца, как наш. Ведь мы тоже могли бы жить не хуже других, будь у нас отец получше», — размышлял Улуска.
Баоса бросил на глиняный пол трубку и выбежал из фанзы, он бежал, как бегал в детстве, перепрыгивая через корыта для собак, пиная попавших под ноги собак. Вошел к Ганге зверем, хлопнул дверью так, что глина пластами отвалилась со стены фанзы.
— Сволочь ты, Ганга! Это ты научил сына украсть мою дочь! Мы теперь в вражде, это я пришел тебе сообщить! Кровью твоего сына…
Ганга, подобострастно встретивший соседа у дверей, переменился в лице, схватил Баосу за рукава халата.
— Ты что говоришь?! Что ты мелешь?! Сын мой за берестой уехал, рыбачить уехал. — …Ты понял, кто ты? Безмозглый ты, как косатка, тебя дети твои обманывают. Ты росомаха, твои дети бегут от тебя. Ты виноват, мы теперь в вражде, кровь только…
— Ты можешь меня ругать, собачий сын! Ругай! Ругай! У меня тоже есть гордость, хоть бедный мой дом, но честь имеет, понял, собачий ты сын? Я узнаю, я проверю, если мой сын вор, если он опозорил мою фанзу, я сам его убью! Понял ты? Я сам разыщу его и сам, своими руками убью! Ах ты, Пота! Я тебя убью, я тебя разыщу!
Ганга метался по фанзе, зачем-то срывал с нар постеленные циновки и бегал из угла в угол. Баоса смотрел на прыгавшего по фанзе разъяренного, как хорек, маленького Гангу и чувствовал, как сам понемногу успокаивается; только выйдя на улицу, он понял, от чего он избавился, — от кровавой вражды с другим родом, требовавшей длительного разбирательства, связанного с большими расходами. Если Ганга сам решил кровью сына смыть позор своего дома, то кровавой вражды с его родом не стоит и затевать. Баоса же разыщет беглецов, объездит весь Амур, все озера, протоки, не по воздуху же они будут убегать, оставят на земле след, не минуют человеческих глаз.
На следующее утро Баоса с сыновьями на большом неводнике выехали из Нярги. Лодка тяжело утюжила потемневшую воду протоки, ее больше несло течением, чем веслами гребцов. Ехали по левой стороне протоки до конца острова, потом наискосок пересекли ее и стали придерживаться берега, на котором находилась скала «Голова». Возле нее зимой охотники молятся, просят удачи. Когда лодка стала приближаться к ней, Баоса отложил трубку в сторону, попросил сыновей, чтобы те убрали весла. Вода бурлила, пенилась у камней, протока выходила здесь на широкий простор Амура.
Черные, обросшие лишайниками и травой камни, побитые водой и ветром, морозами и солнцем, бежали мимо, нависшие выступы сменялись глубокими ущельями. А «Голова», одинокая, голая, как череп, будто катилась навстречу лодке. Вот показалось трехугольное углубление у самого ее подножия, верхний угол ниши красно полыхает, будто от зарева. Предание говорит, будто здесь, в углублении, некогда сидел нанайский сказочный герой Мэргэн-Батор, и красные сполохи на камнях остались от его ярчайших украшений.
Лодка вплотную подплыла к «Голове», Баоса бросился на колени и, упершись ногами в один борт, стал бить поклоны. Помолившись «Голове» и попросив у нее помощи, Баоса сел на свое место кормчего, заткнул рот трубкой, словно закрыл его на запор.
С правой стороны, сразу за утесом, открылось русское поселение Малмыж — несколько дворов, пристройки к ним и отвоеванные у тайги десятины. Баоса направился в Малмыж, и не успели прибывшие вытащить лодку, как их окружила детвора.
— Гольды, гольдяки приехали! Айда сюда, гольдяки приехали! — кричали они.
Баоса с Пиапоном пошли к Колычевым, но не дошли еще до их пятистенного дома, как им встретился Митрофан. Он не видел ни Поту, ни Идари.