— Тридцать с лишним.
— Низовские еще присоединятся.
Пиапон остался доволен, он и не думал, что столько охотников сами добровольно пойдут в партизаны. Сколько помнит Пиапон, никогда нанай не воевали друг с другом или с чужими людьми, все родовые ссоры улаживали миром, а если доходило до драки, то дрались палками, но не стреляли из ружей. Не было у людей такой озлобленности, чтобы стрелять из ружей и убивать. Потому Пиапон думал, что в партизаны пойдут только те охотники, у которых сердце обливается кровью, кровь запеклась на душе от ненависти к белым и японцам. Пиапон идет в партизаны, чтобы отомстить своим мучителям, отомстить за изнасилованных женщин, за храброго хозяина железных ниток. Братья его Дяпа и Калпе, племянник Богдан идут тоже мстить за него, за Пиапона, за поруганных женщин. Но почему пошли на войну болонского, джуенские, чолчинские охотники? Этого Пиапон не мог понять. Белые не заходили в их стойбища, не отбирали мехов, не избивали стариков, не насиловали жен и дочерей. Почему они пошли в партизаны? За светлое будущее, за новую счастливую жизнь? — как говорит Павел. Значит, они поверили красным, признали их.
— За победу красных будем молиться священному жбану, за наше счастливое возвращение, — сказал Пиапон. — Для этого мы позвали тебя. Завтра будем молиться.
В этот день до позднего вечера не утихал шум и гам в большом доме, не было в стойбище охотника, который не побывал бы в нем, не прощался с Пиапоном и его братьями, с Богданом, все они несли с собой прибереженную на всякий случай водку, которая предназначалась для угощения шаманов, их саванов, которая, может быть, спасла бы от смерти заболевшего. Но охотники без жалости вытаскивали эту водку и шли в большой дом, они шли провожать сородичей на войну. Они впервые в жизни провожали сородичей на войну.
— Соромбори,[74] не плачьте, женщины, — уговаривал их Холгитон. — Люди уходят в большую дорогу, они становятся на тропу солдат. Соромбори, нельзя плакать.
— Вы что, на похоронах?! Куда вы пришли? — кричал Полокто. — Беду накличите, голову оторву!
Молитву священному жбану Пиапон назначил на утро. Был бы жив Баоса, он тоже непременно обратился бы к священному жбану, и все Заксоры всегда будут ему молиться, когда настанут тяжелые времена, когда потребуется Заксорам помощь. Прав дед Пиапон, что привез священный жбан. Когда же молиться жбану, если не сейчас? Заксоры уходят на войну за красных, за свое счастливое будущее, и жбан должен помочь им победить белых и возвратиться домой живыми и невредимыми.
Агоака постелила постель на месте, где спал Баоса, и юноши легли спать. Утром они присутствовали на жертвоприношении, потом палили шерсть свиньи. Богдана позвали в дом. Когда он вошел, все уже было приготовлено к молитве. В углу возле священного жбана и двуликого бурхана горели свечи, на столике дымилась кровь жертвенной свиньи, угощения, водка. Рядом со столиком — жаровня с желтыми углями, в нее бросали багульник, и весь дом окутал приятный дурманящий дым от багульника.
Опять большой дом был переполнен провожающими, и опять охотники пили, ели целый день. А на следующее утро они запрягли упряжки и все выехали в Малмыж провожать лыжный отряд партизан.
Пиапон с Богданом сидели рядом на одной парте.
— Скажи Павлу, я буду поджидать в Мэнгэне, — сказал Пиапон.
— А в Малмыж не заедешь?
— Нет, в Малмыж не заеду.
Больше Пиапон ничего не сказал. Богдан слез с нарт на берегу Малмыжа, а Пиапон с зятем поехал дальше в Мэнгэн.
«Поехал прощаться с Мирой и Пячикой», — подумал Богдан.
Павел Глотов радушно встретил своего помощника и переводчика, сказал, что отряд выйдет из Малмыжа через час, и что перед этим командующий Бойко-Павлов хочет сказать партизанам напутственные слова. Через полчаса партизаны собрались перед штабом. На крыльце штаба стояли партизанские командиры, среди них Бойко-Павлов.
— Товарищи партизаны! Вы уходите освобождать нашу родную землю от белогвардейской нечисти и японских интервентов. Стонет наша земля под их ногами, горят наши села, умирают от их рук наши братья и сестры. Освободим наш Нижний Амур от белогвардейцев и интервентов! Вы уходите на войну, уходите рядом русский и гольд, украинец и белорус. Плечом к плечу будете сражаться. От вашего имени я благодарю охотников, которые помогли партизанам прятать муку, которые заготовили нам кету. От вашего имени я благодарю гольдских женщин за обувь и одежду. Здесь стоят, провожающие вас охотники из соседних стойбищ, они отдали вам свои ружья, отдали много пороха и свинца. Бейте, не щадите белогвардейскую нечисть и интервентов, несите людям всей земли освобождение и счастье. Да здравствует Советская власть! Да здравствует товарищ Ленин! Да здравствует мировая революция!
— Ура! Ура! — ответили партизаны.
Приближалась минута расставания. Женщины потянулись к мужьям, дети к отцам, друзья к друзьям.
— Эй, паря, здорово! — кто-то хлопнул Богдана по плечу. Богдан увидел сияющее лицо хозяина железных нитей Федора Орлова.
— Освободился я, паря, нашли мне замену. Так вместе, значит?
— Надеть лыжи! — скомандовал Глотов.
Отряд встал на лыжи и гуськом двинулся вниз по санной дороге. Лыжники поравнялись с утесом. Богдан оглянулся назад — далеко позади остались провожающие, они стояли на одном и том же месте, и никто будто не собирался уходить.
— Где Пиапон? — спросил Глотов, когда Богдан поравнялся с ним.
— Он нас ждет в Мэнгэне.
— Будем продвигаться ускоренным темпом, так предупреди партизан. Получено сообщение от Тряпицына, он теперь командир, его отряд находится на Нижней Тамбовке, с боями продвигается вниз к Киселевке. Нам надо спешить.
Богдан встал у обочины дороги, пропуская лыжников. Шли бородатые и безбородые, рыжие и черные, кто в ватнике, кто в изодранном полушубке, а кто в солдатской шинели; на голове у одного заячий треух, у другого ватная ушанка. Мимо Богдана шли эти разношерстно одетые люди, суровые и красивые в своей суровости. Подошли нанайские лыжники в серых и черных суконных халатах, перепоясанные ремнями. Молодые охотники-щеголи надели охотничьи шапки с соболиными хвостами на макушке, накидки белые под шапочкой. Никогда охотники в стойбище или в дорогу не надевают эти шапочки, их положено носить только в тайге, на охоте.
Первый короткий привал партизаны сделали в Мэнгэне. Богдан заглянул в дом дянгиана-судьи Заксоров Гогда-мапа. Гогда-мапа радостно приветствовал будущего своего преемника, хозяйка дома подала гостю трубку. Богдан взял трубку и затянулся.
— Я, дед, с партизанами ухожу на войну, — сказал Богдан, попыхтев трубкой.
Гогда-мапа открыл коробку с табаком и стал набивать свою трубку.
— Что думает голова, то и будет выполнять тело. А если твоя голова хорошо подумала бы, кто останется после меня дянгианом Заксоров, может, она не потащила бы тело на войну.
— Кроме головы, дед, есть еще сердце. Есть желчь, если она разливается по телу, даже голову замутит.
— Да, если желчь разольется по телу, человек иногда теряет рассудок, превращается в бешеного зверя.
Вошли партизаны, поздоровались, прислонили ружья к стене, сняли котомки.
Гогда-мапа опять замолчал, он всегда молчал при посторонних, незнакомых людях. Хозяйка поставила столик, подала рыбный суп. После мороза горячий суп быстро отогрел партизан, и молчаливые бородачи постепенно разговорились между собой, потом с помощью Богдана заговорили с хозяином. Разговор этот уже не прекращался до ухода партизан. Богдану не пришлось продолжить разговор, и он очень сожалел об этом. Но, надевая верхний халат, он все же спросил:
— Дед, как ты считаешь, что главнее для дянгиана-судьи? Ум его или совесть? Может, его умение говорить?
Гогда-мапа подумал и ответил: