ее голос донесся с огорода:
— Чтоб ему счастья не видать и во сне!
Оказывается, она была не в доме, а там.
— Рехнулась! — сказал батя и ушел в дом.
Алеша приподнял голову.
Мать, худая, длинная, вся в черном, спиной к нему стояла в огороде между грядками, на которых, растопырив тонкие веточки, уже поднялись сизые помидорные кусты, глядела на заходящее, раскаленное, как металлический блин, солнце и бормотала:
— Лучше б я его под камень положила, чем в пелены пеленать! — Дрожь прокатилась по его спине. — Разрази его гром небесный! Покарай, господи!
Любила она господа вспоминать…
А кого еще любила? Очень хотелось Алеше назвать кого-то. Маленькому верилось, что скотину. Была у них угольно-черная, угрюмая корова Ласточка, мать ее называла девочкой. Замычит в такую пору Ласточка у ворот, мать крикнет:
— Открой, пусти девочку!
Потом сама отвела девочку на угол рынка. Остались индюшки — тоже девочки. Мать кормила их, верещала:
— Идите ко мне, мои девочки!
Курам рассыпал зерно батя. Он наклонялся, и куры, хлопая крыльями, заскакивали ему на голову, а мать щурилась, проходя мимо: «Как его девочки любят! Вон тех слови… Ту и ту!» И рубила им головы и ощипывала — на рынок. «Девочки, заинька… голуба…» Разные женщины говорили эти слова, как ворковали, такие до сих пор непохожие… А если подумать? Одна к одной!
— Сам выдумай ему кару, господи! Не щади! А я больше не могу, зла не хватает!
Мать крестилась. Когда поднимала руку, сползал рукав платья, и у локтя на коже обнажилось множество облущенных складок.
Кто-то покачал калитку с улицы, щеколда не поддавалась.
— Сынок мой, сынушка, кровушка моя, — еще причитала мать. — Будь ты проклят!
Щеколда грюкнула, калитка отворилась, и во двор ввалилась, как упала, тетя Варя.
— Алеша! — сразу заголосила она. — И чего он вдруг ее позвал?! Не хотела она. Не ждала совсем, и вдруг — телеграмма! Неправильно все это, неправильно!
— Чего воззрился? — услышал Алеша близкий крик матери и повернул к ней голову.
Мохнач, похожий на медведя, вылез из конуры и смотрел на мать, свесив набок, через клыки, шершавый язык. Мать отпихнула ногой его пустую миску.
— Ведьмак!
Загремев, миска покатилась через двор. А мать приближалась. С косынкой, еле державшейся на плечах… Простоволосая… Седая… И вдруг, повернувшись к тете Варе, крикнула:
— Все правильно!
— Что правильно, когда люди себе жизнь калечат? Где правильно?
Мать внезапно усмехнулась:
— Счастье умным дается. Они и живут в счастье.
На крыльцо вышел батя с унылой самокруткой в зубах, хлопая себя по карманам, нашаривал спички. Мать показала на него сухой рукой:
— Вот мы с мужем прожили, словно лебеди!
Батя глянул осоловело и пошел за спичками в летнюю кухоньку. А мать остановилась против Вари, затрясла дрожащим кулаком у тощей своей груди:
— Кто тебя звал?
Варя попятилась. Алеша поднялся с крыльца.
— Теть Варь… У меня билет в кармане. Я понял, каким был дураком!
— Раз понял, значит, у-умный!
— Иди-и! — завизжала мать, наступая на нее.
— Я вас не забуду, теть Варь. Ничего не забуду.
В комнате Алеша наскоро сложил вещи. Сунул в баул книгу брата и газету с портретом Куцурупа. Напечатали невидного, несолидного! Оба Петра с ним. Полотенце, мыло. Бритва. Вот и все. Он присел на койку и закурил…
Батя дожидался у ворот. Рука у бати тряско-тряско дергалась, когда прощались. И мать была еще во дворе, но даже не обернулась, не взглянула на него, обошла глазами темнеющий огород.
— Рученьки мои тут остались! Для кого? — услышал Алеша, закрывая калитку.
И уже не видел, как мать, с трудом одолев крыльцо, забрела в его комнату и упала на кровать, измятую сыном, — только что он сидел здесь. И уткнулась лицом в пепельницу, где тлела сигарета… Сын ушел, а сигарета еще дымилась…
Она поплакала вволю, Сучкова, в голос заходилась; доведись услышать — ни один человек не поверил бы в слободке, но даже муж был у ворот, а в доме — никого. Так она, вероятно, не плакала, когда получила похоронку на первого сына, а ведь она живая — может и пореветь… Но скоро успокоилась и задумалась. Опять о нем, о сыне. «Могла бы и денег дать. Хоть сто! Хоть тысячу. Да ведь неинтересно ему. А что ему интересно? Откуда он такой?» Этот вопрос уже приходил к ней. И ответ, о котором она, по-своему умная, думала, уже пугал ее. Сын вырос таким за все ее грехи.
Сучкова вздохнула и ожесточилась. Так погоди же! Тысячу тебе? Ни крохи! И начальству напишет, что мать бросил, еще как напишет! Она поискала на этажерке программку с адресом, которую сама тогда положила сюда. Хоть знать, за что уцепиться в розысках… Взял, ушел.
…Пригнув голову, Алеша шагал мимо двора Гутапа и остановился, словно споткнувшись. Над крышей гаража вспыхнул фонарь, и в свете его выросла похожая на сейф фигура.
— Ну, иди, — велел Гутап.
Алеша стоял. Тогда Гутап сам шагнул к нему и размахнулся. Свистнул железный прут. Еще не сообразив, в чем дело, Алеша услышал, как Гутап расхохотался. А прут, сверкая концами под яркой лампочкой, полетел через забор к гаражу.
— Пьяный? — спросил Алеша и провел рукой по лбу.
— Разбогатеть хочу! — Гутап опять загулял плечами, смеясь взахлеб. — Утром Сучкова явилась передо мной, обещала не поскупиться. «Задержи Алешку, хоть голову проломи!» Иди! Убить могу.
— За что? — Было похоже, что Гутап крепко выпил.
— Ты счастливый, — сказал Гутап. — А я… Испугался?
— Я с тобой справлюсь, — ответил Алеша.
И подождал, пока Гутап, нелепо улыбаясь, уступил дорогу.
Слободка кончилась. В тех пятиэтажках, у которых недавно ставили качели и вкапывали турник, уже светились окна. Уже справили новоселье…
Слободка отставала, однако мысли его еще витали в ней… Быстрохотом быть плохо. А ждать целый век? Что лучше-то? Что? Он не спрашивал себя — там, внутри, вопрос был уже решен. Он готовился…
А мать, бедная мать, которую он и сейчас жалел, была ли она счастлива по-настоящему хоть день? Хоть час?
В слободке кое-кто, кроме Степки, уже купил себе машины, даже «Жигули» последней модели, с хромированными полосками вдоль блистающих кузовов. Катались на помидорах! Терли полировочной пастой и красили днища и крылья снизу красным свинцовым суриком, разживаясь у Гутапа.
Но разве в этом счастье? В «Жигулях»?
А Степка, по прозвищу Гутап, стоял у забора, привалившись к нему спиной…
Когда-то он хотел играть на мандолине. Приходил с мандолиной к Смычку, старик стаскивал с полки свою скрипку, и вдвоем они играли «Светит месяц». А хилый месяц висел над слободкой в сырых облаках…
А потом мечтал о духовом оркестре. Нравилось ему, как трубачи вымазывали губы шоколадными конфетами, чтобы влипал мундштук.
Вдруг Степан оторвался от забора и двинулся за Алешей, вовсю размахивая руками. Он почти бежал,