— А пушки? Гаубицы, сто двадцать два миллиметра, — приставал я, — видел?
— Пушек не было. Их уже переправили. Его спросили как раз: «Где ваш полк?» — «За речкою, на марше». — «А вы тут?» — «Руковожу переправой». — «А полк?» — «С полком пока комиссар. Я решил не бросать переправу». — «А полк бросили?» Он молчит. И фамилия у него…
— Влох! — выкрикнул кто-то из нас снова.
— Верно, — подтвердил Набивач. — Полковник еще спросил: «Блок? Немец?» И все.
— Что все? — выпрямился Белка.
— Расстреляли. Бросил полк.
— Врешь! — Лушин схватил его за ворот, и Набивач присел, а Белка встал.
— Вы сами видели?
— А потом они поехали вдоль реки… — договорил Набивач.
Вспомнилось, старик с деревянной ногой говорил: «Мост в Ступкине…» И еще вспомнилось, как майор Влох горевал: «Нам бы маленькую пушку сейчас, чтобы драться за каждый дом».
— Как могли? — спросил я.
— Нарушился порядок, — сказал Набивач.
После войны я нашел в Москве жену майора и двух выросших девочек в доме на Большой Полянке. Они получали пенсию. Нашего майора расстреляли немцы. Переодетые в нашу форму. Ехавшие на нашей машине.
А тогда мы ничего не знали.
Тогда был сорок первый год.
— Музырь, на место, — сказал Белка еле слышно.
Эдька повернулся и побежал.
— А мне? — спросил я, возвращаемый его шагами к жизни. — К пушке?
— Еще подождем… Не будет старика, Сапрыкин съездит в село на Ястребе… Понадобится, старшина пришлет Калинкина с новостями. На Нероне. Отдыхайте.
Отдыхайте! Но уж таков военный язык, в нем точность, проникающая даже в помутненное сознание своим главным смыслом сквозь опасения, сквозь разброд воспоминаний, похожих на фантазии. Я сел у верстака. Не думать, ни о чем не думать! Снова застучал Набивач. Постучал, затих.
— Я не знав, що це ваш командир.
— Что ты исправляешь? — спросил я.
— Карбюратор.
— Скоро там? — крикнул ему Белка.
— Зараз! — Набивач заторопился и, повернувшись, поискал глазами Сапрыкина. — Де твой нож, Гриш?
— На гимнастерке! — ответил Сапрыкин. — Нет?
— Есть! — Набивач поковырялся в карбюраторе ножом, а потом бросил карбюратор на верстак так, что загремело, и быстрым шагом направился к дверям.
— Куда? — спросил Белка, покосившись на верстачный стук.
— До ветру.
Возле меня тяжко опустился Федор. Я уж, кажется, спал, прижавшись к верстаку затылком, но тут сразу очнулся.
— Сейчас бы сухарей, — сказал я.
Мне хотелось сказать Лушину, что я знаю про его сухари, хотелось сродниться с ним для человеческого тепла, для одного слова, может быть, нужного обоим, хотя я и не знал, какого, а он только вздохнул скупо:
— У борща от них совершенно особый дух…
— Хлебный, — сказал я.
— Домашний.
Лушин посидел молча, раскинув натруженные ноги и руки.
— Это все ерунда, что спросят, где орудие… Из чего немца бить, если такие пушки бросать? Разбросаешься, а потом…
— Да.
— Бросать никак нельзя.
— Заведется трактор?
— Магнето, — опять вздохнул он и закряхтел, вставая, как здоровенный мужик, хотя от прежнего Федора остался один костяк, и стало видней, что сама кость у него неширокая. А на щеках — пятна бороды, а печальные глаза — в темницах. Совсем другой Лушин.
Он принялся рассматривать карбюратор, который ладил Набивач, и остановился. Со двора донесся выстрел. Мы вскочили и прислушались. Выстрел прозвучал не у ворот, где нес свой караул Эдька, а с другой стороны. Белка крикнул:
— К оружию!
И первым вышел из мастерских. Утро еще не началось, но ночь была на исходе, чуть заметно серел каменный, беленый забор усадьбы. Двор был совсем пуст, машины какие-то, косилки, что ли, темнели в одном углу, пятнами приподняв свои большие железные сиденья. Ночь таяла, и они начали выделяться. Я осмотрел двор, меня словно ударили, и я догнал Белку у ворот.
— Товарищ сержант! Ястреб!
Ястреба не было во дворе, но все же я крикнул не громко:
— Ястреб!
Он знал мой голос и если не подошел бы, то откликнулся бы ржанием, фыркнул хотя бы сквозь пляшущие губы.
Белка велел Сапрыкину и Лушину остаться во дворе, а мне махнул рукой, чтобы я не отставал.
— Музырь!
Эдька не откликался.
За воротами мы побежали вдоль забора в ту сторону, откуда донесся выстрел, и невольно прибавляли шагу, пока не остановились как вкопанные, даже дышать перестали, потому что воздух застрял в горле, как кляп. У меня опять выключился слух, все жутко онемело в без того тихом мире, я скорее по губам Белки догадался, что он опять позвал, наклоняясь:
— Музырь!
Эдька растянулся на животе, спрятав руки под грудь и подогнув в колене худую ногу, торчащую из раструба голенища.
— Эдька!
Я упал перед ним, надеясь уловить на ощупь живое биение, прилег к его спине щекой и вскрикнул:
— Нож!
— Сапрыкинский, — сказал Белка.
Он держал нож с длинным лезвием в своем кулаке, а рану прикрыл платком. Шофер Набивач убил Эдьку. За что?
— Это Музырь выстрелил, — сказал Белка, потянув карабин из-под длинного тела, но пальцы Эдьки не отдали его.
Белка встал, огляделся и зашагал назад. Я не знал, что мне делать. Тоже поплелся к воротам, уже видневшимся невдалеке. Мне навстречу вышли все трое, я подождал их, чтобы вернуться к Эдьке.
— Прозевали, — сказал Белка, не прощая себе, хотя что же он мог предугадать.
Набивач был свой, добросердечие светилось на его лице, когда он раздавал нам белье.
— Там ящик для отбросов, — сказал Белка, — в углу двора. С него он и махнул через забор, а Музырь услышал и прибежал или ходил от ворот до угла, стерег. И этот подождал. И…
— Зачем? — Я все еще не мог поверить.
— Ему надо было увести Ястреба…
А еще вчера Набивач помогал нам тянуть пушку…
— Изменилась обстановка, — сказал Белка. — Такой человек!