— Он там… в кузне… сейчас…
Старик отпустил мою руку.
— Итак, ата, — обратился к нему Саид, — на чем вы остановились, дорогой? Мы послушаем…
Но старик показал на кипящий самовар:
— Лучше я напою вас чаем.
Едва он сказал свою ласковую фразу и начал расставлять пиалы для всех, как неуклюжий кузнец выкатил из своей темницы велосипед. Я бросился к нему по гулкому мосту.
— Готово?
Педаль была на месте, а кузнец сказал мне:
— Думаю, ты не скучал, а?
— А? — спросил и я.
Сейчас, когда меня переполнило радостное до дрожи чувство оттого, что Гуля волновалась, заставила всех вернуться, я, ошеломленный, не очень понимал, о чем меня спрашивали. Все, кроме ее голоса, ее слов, ее смеха за арыком, ее велосипеда в моих руках, не существовало.
— Там, с дедом, не скучал, а?
— С чайханщиком?
Я медленно приходил в себя, опускался с высоты на землю.
— Да уж, дед у вас такой… не соскучишься…
— Чайханщик, — усмехнулся кузнец.
Чайханщик в кишлаке командует не только самоваром и посудой, но еще и разными новостями, случаями, историями… Он их хранитель и разносчик. Он заваривает не только чай, но и беседу на долгие часы чаепития, и чем забавней его рассказы, тем вкуснее чай. Да, хороший чайханщик из самой маленькой чайханы — духовный наследник знаменитого Ходжи Насреддина, выдумщика и потешника, кумира восточного люда. Без этого дара нечего в чайхане место занимать. Чай, в конце концов, любой заварить сможет, особенно если всегда заваривать свежий, а вот сочинить небылицу, да еще похожую на правду…
— У нас чайханщик — золото, — сказал кузнец.
— Точно, — сказал я, как Чашкин.
Недели через две поезд Ташкент — Москва готовился отойти от вокзальной платформы, увезти меня и Гулю в Москву. На перроне стояли несколько женщин — матери студентов. Их свело как бы свое родство. Среди них была и моя мама, а к ней жалась Юлдузка, вероятно думая, как следующим летом этот поезд увезет ее из-под родных и добрых теней нашего двора в открытое море большого мира. Мама и отец уговаривали Юлдузку идти на арабский факультет нашего университета и тешили себя тем, что уговорили, но мне Юлдузка призналась, что ее увлекает биохимия, и просила провести разведку в Московском медицинском…
Я смотрел на них из окна вагона. Поезд уходил днем, и отцы были на работе, лишь двое-трое мужчин, оторвавшихся от своих дел, курили в отдалении от женщин, чтобы не мешать их наивным слезам. Я же ушел в вагон, чтобы не мешать Гуле и Саиду, говорившим у подножки. Я догадывался, о чем, потому и ушел, не желая вертеться на глазах.
Когда поезд тронулся, Гуля встала у открытого окна вместе со мной. Саид долго шел по перрону рядом с окном, сначала даже держась рукой за его край. Он совсем забыл обо мне и спрашивал:
— Ты мне так и не ответила, цветочек… Почему?
Дело в том, что Гуля по-узбекски — цветок.
— Я буду писать! — крикнул Саид, остановившись у края платформы. — Я приеду, нет! — И тут вспомнил обо мне: — Пока, Мосфильм!
Семафоры открывали нам дорогу. А я опять страшился своего одиночества с Гулей, в непобедимой своей скованности чувствовал себя с ней счастливым и боялся разрушить это счастье.
Спотыкающимся голосом я сказал:
— А знаешь… тот чайханщик… забавный старик.
Оказывается, я думал о нем. Где-то он жил во мне подспудно. И просто выручил меня сейчас.
С растущей благодарностью к этому старику я стал рассказывать Гуле все, что слышал от него, всю его легенду про яблоки, про дорогу, про войну, отгремевшую на земле до нас. И, расписывая подробности, я и не заметил, как дотянул рассказ до темноты.
— А может, и он видел вон то старое дерево, — сказала Гуля, — где кто-то живет…
— Ничего он не видел, — возразил я твердо.
— Почему?
— Потому что он никуда не ездил.
Удивительно, каким неуступчивым становился я в такие минуты перед неправдой, даже когда можно было уступить хотя бы Гуле. В этой неуступчивости было мое «я», выстраданное в раздумьях и сомнениях.
— А я бы на твоем месте сняла картину о том, как старик возил яблоки в Москву, — беззаботно сказала Гуля.
— Картину можно снять, — согласился я, — и назвать ее «Фантазер».
— Почему?
— Он придумывал бескорыстно.
Не то чтобы мне хотелось теоретизировать, но эта мысль показалась мне интересной, почти открытием. А рядом стояла Гуля. И, храбрея от своего превосходства над ней, я сказал:
— Была война и никак его не коснулась… Это обидно. Даже старикам… Понимаешь? И родилась легенда. Добрая легенда. Героическое время обрастает легендами, как земля травой после дождя…
Мне казалось, что я говорю и насмешливо и задушевно, но Гуля спросила меня со взрослой прямотой:
— Все равно, по-твоему, он просто враль?
— Ну нет, — возразил я, защищая старика. — Не враль. Сидит старик у самовара и сочиняет сказки.
Я вспомнил про себя, о чем думалось мне, пока старик рассказывал, а я слушал. О тоске по тому, чего не случилось в жизни, о мечте, которая всегда богаче жизни, о подвиге — смысле человеческого призвания, но редко — факте бытия. Это всех касалось. И меня тоже.
— Что же ты замолчал?
— Так.
Поезд стоял. Полутемную ночную платформу пересекал здоровяк в халате, волоча нелегкий мешок к подножке нашего вагона. Видно, поезд не собирался стоять долго, и он спешил. Плечистая проводница наклонилась прямо с подножки к мешку:
— А ну, покажи.
Здоровяк быстро открыл мешок, завернув его края, и мы услышали мурлыкающий голос:
— Хорошие яблоки.
Он помог проводнице вскинуть мешок на подножку, втолкнуть в дверь и отошел, пересчитывая деньги, а я сказал Гуле:
— Вот как, между прочим, возят яблоки в жизни.
— А я…
— Не уговоришь. Стоп.
— А я хочу верить старику, — не сдавалась Гуля.
— Дети любят сказки, — сказал я зло.
Сам не знаю, может быть, из-за старика я взял перед дипломом такую легкомысленную, на первый взгляд, тему для своей курсовой работы: «Артисты на фронте». Я хотел построить сюжет на факте и для этого искал факт, встречаясь с разными людьми и просматривая километры военной хроники.
Однокурсники, встречая меня в коридорах института, посмеивались:
— Воюешь?
— Воюю.