Девочка стояла на мосту, и на ее спине, на длинной шее пестрели обильные веснушки. Мелкие, как пшено, и большие, как пропеченные солнцем зерна. Я чуть не прыснул оттого, что их так много, издали видно, но сообразил — они просто выделялись на белом теле, и меня поразило, почему у нее в конце лета тело такое белое?
Цветом кожи девочка была какая-то сметанная, так что веснушки ее даже оживляли.
Она держалась руками за деревянные перила моста и, нагнувшись, смотрела на реку. А я устроился на перилах по другую сторону, вцепившись в столбик под собой пальцами босых ног, как птица в ветку.
Девочка смотрела вниз, а я на нее. Что мне смотреть вниз? Я не раз стоял вот так, как она. В воде стайками юркают мальки, а иногда рывком проплывет и крупная рыба. Наталкиваясь на толстые бревна, под мостом вскипает вода, белая пена повисает на бревнах кольцами, как на губах лошади. От девочки, конечно, падает тень, дрожа на быстрой воде, как в лихорадке, и вытягиваясь, потому что солнце опускалось…
Моя тень тоже вытягивалась передо мной, на досках моста, бесшумно переползая через щели…
Наверно, девочка почувствовала мой взгляд и вдруг оглянулась. И я тут же отвел глаза к лесу и лихо засвистел: «Мы — красная кавалерия, и про нас…», но ничего не вышло, раздался беспомощный шип, как будто я и не свистел никогда, а ведь я умел высвистывать песни. Но в ту минуту, как назло, ничего не выдулось, кроме шипа, и девочка голосисто хихикнула. А потом она опять отвернулась и стала болтать ногой, сгибая ее в коленке, как цапля.
Ноги у нее были тонкие, чулки — в рубчик и сандалии с резными дырочками. Она повыше задирала ногу, и я все время видел эти резные дырочки в сандалиях. Фасонщица!
Я опять презрительно посмотрел на нее. На ее белом сарафане был крупный синий горох. На плечах — длинные лямки, оттого и щедрый посев веснушек обнажился…
А какое у нее лицо? Я не успел разобрать этого — в лес же глядел, зачем она мне? По веснушчатой шее, по белому сарафану, по синему гороху до пояса сползала толстая русая коса. Я ее раньше тоже вроде не видел…
Как-то я рассматривал не сразу, а по частям эту девочку. Про такие косы мужики в деревне говорили:
— Коса у нее богатая!
На жатву, в поле, к одному из них каждый день приходила молодая жена, Ксюша, угощала мужа, а иной раз и соседей пышками с молоком, а потом муж провожал ее до конца поля, как до берега, и мужики смотрели вслед и, забыв похвалить съеденные пышки, восторгались тихо:
— Коса у нее богатая!
У девочки коса была богаче, чем у той Ксюши. Но какое же лицо?
Тут она перестала попеременно болтать своими длинными ногами и покосилась на меня вполглаза, но я словно бы увидел весь ее глаз, большой и черный. Необыкновенный. Ведь и по одной половинке можно было представить себе, какой он весь. Я никогда не видел таких больших и черных глаз на белом-белом лице!
По мосту, мерно визжа, катилась телега. Она катилась со стороны леса, заваленная горой хвороста. Корявые сухие ветки торчали во все стороны… Телега ползла ежом. Крестьянин, похоже, плелся сзади и не видел, что у перил стоит девочка и хворост может задеть ее, оцарапать. Я соскочил и чуть не крикнул, но опасная гора проплыла мимо, и, когда скрипучий визг несмазанного колеса начал удаляться, я уже сидел на своем месте.
А девочка стояла ко мне лицом, защищая свои глаза согнутой и прижатой к ним рукой. А когда стих визг колеса, она опустила руку. Глаза у нее оказались еще больше, чем я думал. Черные и мохнатые от ресниц. И все же ни тень от них, ни сама чернота не могли пересилить ясности ее глаз. У нее были, как я сейчас понимаю, а может быть, и тогда понял, совсем уж какие-то редкие глаза. Темные и светлые.
Мы смотрели друг на друга.
Она первая спохватилась и отвернулась, но все вокруг уже стало другим. Лучше. Солнце ближе и горячее. Небо засинело ярче. И река вся засияла в переливах прощального света дня и текла, посверкивая. И доски старого моста высветлились, а из щелей меж ними тоже рвалось сверкание. И дорога, уводящая с моста в лес, ныряла в него полосой света… И лес зеленел нестрашно.
Лучше туда и смотреть!
По малину и смородину отправлялись в этот лес семьями, в дикие места, разведанные людьми и медведями. А мы, мальчишки, приносили из леса лукошки с земляникой. Мы любили рассесться на земляничной поляне и, срывая ягоды, бросая их в рот, поклевывая, как птицы, рассказывали друг другу о разном, у кого что накопилось.
Я о приключениях Робинзона или об индейцах со странными именами, вроде Монтигомо, которому не хватало имени, и потому его еще звали — Ястребиный Коготь. Сразу про него не расскажешь, и мальчишки с лукошками собирались у дедушкиных ворот и, вызывая меня, кричали:
— По ягоды!
И я выбегал с лукошком. В лес, по ягоды — до первой поляны, какая приглянется и где никто нам не помешает.
Я читал на память «Песню о Гайавате». Сколько помнил. Ягод мы приносили все меньше. А мост был контрольно-пропускным пунктом на пути. Все встречные, все старые и малые рыболовы заглядывали в лукошки. И по примеру сообразительного Васьки мы набивали их выше половины листьями, а сверху горкой клали свои ягоды. Получалось не стыдно. И губы в землянике. И какой-нибудь гриб в руке, который сам, словно бы из любопытства, неосторожно вылезал из травы под ногами. Хороший был лес.
…А девочка надевала бусы. Красивые, из красных стекляшек.
В Черный Отрог заезжала кибитка молодого торговца. И чего в ней только не было! От ухватов и горшков до иголок и ниток, от бус и брошек до пряников и конфет. Неожиданно доносился с улицы трезвон колокольчика, и дед говорил мне, если не сидел в зимней шапке, не слыша колокольчика:
— Беги в сарай, поищи, где курица снесла, купи конфеты. Посладишься!
Молодой, с маленькой, аккуратной бородкой торговец охотно обменивал свой товар на мед, на яйца, на все, что несли ему крестьянки и дети в кастрюльках, банках, узелках, ладошках.
…Бусы не застегивались на шее. Девочке мешала коса. Она подтянула ее, коса медленно, но послушно всползла по спине и перекинулась через голое плечо наперед, мелькнув алым бантом в хвосте. Оказывается, был бант, алый, как огонь!
Теперь легче стало застегнуть бусы, но тут случилось… Такое! Бусы вдруг выскользнули из пальцев девочки и… Течение пронесло их под мостом, и они опустились на дно, на речной песок, меж камнями. С моей стороны. Я увидел это. Я увидел, как они закраснели в прозрачной воде. И не знаю, как и почему это вышло, но я перебросил через перила ноги и то ли прыгнул, то ли упал в Сакмару за бусами, благо, что всего-то был в коротких, выше колен, штанцах и босой.
На какой высоте висел этот сакмарский мост — не помню. Казалось, на огромной. Может, метрах в двух от воды, может, в трех. Может, меньше, а может, больше. Но я прыгнул, не успев задуматься и зажать нос пальцами. Я всегда это делал, когда прыгал с мальчишками с шатких мостков, потому что вода стремглав залезала мне в нос, до самых глаз, до макушки. А сейчас забыл, и получилось как нельзя лучше. Я два раза выныривал, хватал воздух и опускался с открытыми глазами, чтобы видеть бусы. Я видел их, да никак не мог дотянуться рукой до дна. Наконец еще раз вынырнул, набрал воздуха полную грудь и полный живот и вниз головой, как рыба, устремился к красным стекляшкам, драгоценно мигающим подводными бликами… И вот я плыл, сжимая бусы в руке.
На берегу я почувствовал себя без сил, но отдыхать было некогда. Девочка молитвенно смотрела на меня и ждала. И я побрел…
Возле моста, съехав с дороги на пыльную траву, крестьянин с каплями пота на лице чинил телегу. Устланная свежим сеном, скосившись на угол, она концом черной от дегтя оси уткнулась в траву. Рябенькая вислопузая лошаденка дремала, обмахиваясь хвостом и во сне отгоняя мучивших ее слепней. А потный бородач вертел колесо, с которого съехал железный обод.
Он поднял на меня угольные глаза и вытер лицо подолом вылезшей из штанов рубахи. И опять принялся надевать обод, вставлять в растрескавшиеся отверстия спицы. Одной или двух спиц в колесе уже не было…