— Бабай! Поехали к вам, а?
Я боялся огорчать маму и папу, еще больше боялся нести ответ за свои грехи, я просто боялся…
А бабай однажды возил меня к себе в гости, на два-три дня, на срок, который казался мне если и не долгим даже по детским масштабам, то и не маленьким. Мама отпускала — доверчиво и душевно. Бабай жил в той части города, которая считалась невообразимо далекой, находилась не в других местах, а в других веках и называлась старой. Тогда и наш и все соседние города делились надвое — старый и новый. В старом были домики-кибитки с земляными заборами вокруг садов и огородов, в новом дома — крупнее, фундаменты — выше, окна — шире, готовые пустить в дом сколько хочешь света и воздуха.
Надвое делилась и сама жизнь — старая и новая, ее обычаи, привычки, застолье, где ели вилками, а где еще по народной традиции и руками, но я, например, запомнил старый город, потому что в первый раз увидел там, в саду у бабая, как растет инжир, первую его ягоду сорвал своими руками с наклоненной бабаем ветки из-под лапчатого листа… Там же, у дворовой веранды, росли кусты необыкновенных по виду и аромату роз, и я впервые узнал и увидел, сколько заботы требует каждый куст, чтобы бутоны на нем стали цветами…
Через несколько лет вместо роз бабая разбросал свои цветники городской парк культуры и отдыха. И может быть, на эту лужайку, размахнувшуюся, конечно, шире, сел орел с деревянными крыльями, оперенными блестящими щепочками. Широко распростер он свои гигантские крылья над головами любителей почаевничать, а мы, мальчишки, бегали просто поглазеть на самого орла… Но в те дни, когда я ехал с дулей домой, орел еще парил в небесах, и я опять попросил бабая:
— Поехали к вам, а?
— А мама? — растерянно спросил он.
— Скажете, что встретили меня на улице и увезли к себе в гости!
— Нет, не скажете.
— Поехали!
— Не поехали. Мама лучше всех!
И я понял, что придется отвечать за все, и это был мой еще один урок, который, честное слово, нельзя отнести к плохим.
Три дня мама меняла мне холодные примочки, три дня я держал на шишке серебряную ложку, но шишка была упрямой. И сейчас на носу можно найти горбинку, если потрогать.
Мама приносила воду из колодца и спрашивала:
— Шурка-паразит?
Я не отвечал. Меня выручил отец:
— Ну чего ты пристаешь к человеку? Подрался с ребятами. Ух и гуля!
Шурка принес мне книгу, когда никого не было дома, кроме меня, но читать я ее не мог — гуля мешала. Не помню, как она называлась, только помню, что это была книга про индейцев и про волков. Два раза Шурка, заикаясь, прочел мне место, где рассказывалось, как голодный волк догнал безоружного индейца, а индеец не растерялся, сунул ему в пасть крепко сжатый кулак, протолкнул в самое горло, и волк задохнулся.
— Попробуем? — спросил Шурка.
— Там был волк. А у нас?
— Кислый квас, — сказал Шурка. — Есть же собаки.
Собак в городе было много. Безнадзорные бегали по улицам, каждый день их ловили сетками на длинных палках и увозили в собачьих ящиках. Дворовые, гордо потряхивая номерами на ошейниках, позвякивали цепями.
— Попробуем на твоем Рыжике?
Я засмеялся, замахал руками. Наш Рыжик, хоть и таскался на цепи от забора к столу, был самой ласковой собакой на всем свете, как мне казалось.
— Мы его раздразним, — предложил Шурка.
— Чем?
— Гвоздем на палке.
— Ты дурак? — спросил я.
— Просто так, — ответил Шурка.
— Хочешь, чтобы он задохнулся?
— Зачем? Ты смотри, как написано. Этот же в горло протолкнул. А мы не будем так далеко сувать!
Едва я встал с цветущим синяком на носу после гули, как Шурка принес палку с гвоздем. Мать опять была на базаре. Он всегда норовил прийти в эти минуты.
— Я буду командовать, — сказал Шурка и подступил к Рыжику.
Мы его никогда не били, и Рыжик тотчас убрался от палки в конуру. Но Шурка стал тормошить и колоть его там. И тут я узнал характер Рыжика. Он выскочил из конуры с рыком и лаем, рыжая шерсть на его загривке вздыбилась, мокрые клыки оголились.
— Суй! — крикнул Шурка.
Жалея Рыжика, я сунул свой кулак совсем неглубоко. И сейчас на моей правой руке, меж костяшками пальцев, можно найти белые рубцы от зубов Рыжика, самого ласкового пса на свете. Шурка бросил палку и тут же убежал. Рыжик, укусив меня, пугливо отступил в конуру и целый день не показывался оттуда, даже есть. Только повизгивал виновато. Миску с водой ему просовывал отец сквозь дырку, а Рыжик ворчал. Мать залила мне руку йодом, от которого глаза полезла на лоб.
И уж ничем я не мог выгородить Шурку…
И вот мама сама привела его. С голубем. А через десять минут мы были на его голубятне.
Нет, это не голубятня, а целый дом в углу двора! Из сухих досок, с окнами на юг. Перед окнами был большой вольер, огороженный тонкой железной сеткой и полный воркованья. Голуби, белоснежные, и белые с розоватым пухом, и с металлическим отливом, и с коричневыми веерами в крыльях и хвостах, бродили по вольеру.
Как-то к Шуркиной матери пришла учительница жаловаться на своего ученика и застала его в вольере. Брезгливо поджав губы, она воскликнула, будто сделала самое важное открытие в жизни:
— Конечно, ему некогда уроки учить!
А Шуркина мать, птичка-невеличка, наклонила голову набок и вздохнула с виноватой улыбкой:
— Это у него наследственное!
Голубятню возвел Шуркин отец, умерший от туберкулеза, из-за которого они и приехали сюда, в южный город.
Над нашим городом всегда сияло чистое, бездонное небо, бездна света, безграничная обитель голубей. Голубиные стаи белели в нем быстро рассыпающимися и опять сбивающимися облачками.
Голуби летали над городом, а из дворов и с крыш им вдогонку несся распаляющий, торжествующий или отчаянный свист. Четыре пальца в рот, под язык, свернувшийся трубочкой, и дуй во все легкие, оглушая самого себя!
Да, голуби… Они все время были над головой.
Стоило одной стае взмыть над крышами и тополями, как голубятники из других дворов поднимали своих самых преданных питомцев, чтобы испытать чужую стаю, разрушить ее или хотя бы переманить к себе одного-двух отбившихся молодых голубков. Потом их запирали в голубятне, где были кормушки с дробленой кукурузой, просом и горохом, поилки с водой и ванночки для купанья, и они недоуменно вращали маленькими головками на коротких шеях, наполняли крутую грудь бурлящим клокотаньем и цеплялись сильными изогнутыми когтями за сетку вольера, пока не успокаивались возле ласковой голубки.
Глядя на них, я впервые с беспомощным протестом почувствовал, какая предательская слабость есть в любви.
Шурка начал при мне выпускать в небо стаю, вероятно, чтобы добить меня. Не давал подержать, а уж подкинуть, чтобы они захлопали крыльями, полетели, — и не проси. Тем не менее я попросил, а Шурка засмеялся:
— Заведи себе своих голубей!
А на что я их куплю? А где я буду их держать? Свистеть я уже умел, но голуби только снились мне и