которые казались еще большим дерьмом, стоило только представить себе эту милонгу, где один ангел небесный встречается с другим ангелом (условно говоря, разумеется), чтобы походя, между двумя танго, плюнуть мне в лицо, и они оба плевали мне в лицо, даже не видя меня, ничего обо мне не зная, потому что я для них ничего не значил, так, неглядя, сплевывают на мостовую. Ее закон и ее мир падших ангелов, вместе с Маручей и даже в какой-то степени с Долли, а с другой стороны, я, со своими спазмами, валиумом и Сусаной, с Хардоем, который рассказывал мне про милонгу, не обратив внимания на то, что я в этот момент вынул носовой платок, потому что хоть и слушал его, и благодарил за дружескую услугу в деле слежки за Анабел, я вынул носовой платок, чтобы утереться, потому что мне плюнули прямо в лицо.
28 февраля.
Остались только мелкие детали: вернувшись к работе, я все думал, как наиболее подходящим образом объяснить Анабел свое отсутствие; мне было прекрасно известно, что она не любопытна и примет все, что бы я ни сказал, и у нее, наверное, уже было готово новое письмо для перевода, если только за это время она не нашла другого переводчика. Но Анабел никогда больше не появилась у меня в конторе, — видимо, поклялась в этом Вильяму Святой Девой Луханской, а может быть, она и правда обиделась на меня за то, что я исчез, а может, была слишком занята в Чемпе. Сначала, помню, я смутно надеялся, что она придет, не то чтобы я сильно обрадовался бы ее приходу, просто задевало, что меня так легко вычеркнули из жизни, — ну кто еще может так переводить для нее письма, как я, и кто знает ее и Вильяма так же хорошо, как я. Два или три раза, когда я сидел над очередным патентом или над очередной партией свидетельств о рождении, я вдруг посреди работы застывал на месте и ждал, что откроется дверь и войдет Анабел в новых туфлях, но тут раздавался вежливый звонок и мне приносили консульскую накладную или чье-то завещание. Со своей стороны, я избегал тех мест, где мог бы встретить ее вечером или ночью. Хардой тоже ее больше не видел, а мне как раз тогда взбрело в голову уехать на время в Европу, где я в конце концов и остался и где привык жить и дожил до седых волос, загнанный в пространство квартиры диабетом и воспоминаниями. Мне действительно хотелось бы их записать, написать рассказ об Анабел и тех временах, может, я стану лучше себя чувствовать, если напишу об этом, расставлю все по местам, но я уже не надеюсь, что у меня это получится, есть только тетрадка, заполненная какими-то обрывками, есть желание соединить их в нечто цельное, заполнить пустоты и рассказать об Анабел совсем по-иному, но единственное, чего я достиг, — это все время повторять себе, как я хочу написать рассказ про Анабел, и вот еще одна исписанная страница в тетради и еще один день с ненаписанным рассказом. Самое плохое, что я не устаю убеждать себя, будто никогда не смогу этого сделать, поскольку, кроме всего прочего, я просто не способен написать про Анабел и ни к чему соединять разрозненные куски, где на самом-то деле я писал не про Анабел, а про себя, все равно что Анабел захотела бы написать рассказ и вспоминала бы обо мне, о том, как я никогда не приводил ее к себе, о двух месяцах панического ужаса, который вырвал меня из ее жизни, обо всем том, что возвращается сейчас, хотя для Анабел это все мало что значит, только я и помню о чем-то, что, в сущности, так немного, но что возвращается и возвращается ко мне оттуда, издалека, из того, что было, возможно, совсем по-другому, как и я был тогда другим и как все и всегда бывает другим, на том свете и на этом. И я думаю сейчас, как же прав Деррида, когда он говорит, говорит мне: «У меня нет ничего: ни самого предмета, ни его бытия, нет моего бытия, нет ни объекта, ни субъекта и нет стремления познать природу вещей». И правда, стремления нет, потому что отыскивать Анабел в глубине времени — значит снова и снова углубляться в самого себя, а это так грустно, писать о себе, когда хочется и дальше воображать, будто я пишу об Анабел.
Примечания
1
2
3
4
5
6