«Врёт! Пугает», – соображал Быков, оскорбляемый невниманием Якова к его вопросам, сердито следя, как горбун нетерпеливо возится на стуле и, открывая лягушачий рот, хочет, видимо, вставить какое-то своё слово.
«Снюхались, черти…»
Яков рассказал невероятное: все сословия почему-то вдруг возмутились, требуют облегчения жизни, каждое сообразно своим интересам, и все люди, как пьяные, лезут друг на друга в драку.
– Ну, и что же будет? – недоверчиво, сердито спросил Быков.
Сомов подумал, шумно вздохнул и заговорил:
– Будет – плохо, если не достигнем всенародного ущемления совести и взаимной помощи друг другу. Мне, Егор Иванович, беспокоить вас очень жалко, однако – не могу скрыть: может быть даже полная революция с оружием в руках.
– Врёшь! – сказал Быков твёрдо и решительно. – Откуда, какое оружие? Врёшь. Это ты пользуешься тем, что я – больной, сам на улицу не могу выйти… это ты пугаешь меня, страхом уморить хочешь.
И, застучав кулаком по столу так, что задребезжали чашки, он хрипел, выкатив глаза:
– Я – не старуха, я в светопреставление не верю! Не боюсь! Ничего не боюсь! Пока я жив – я имуществу хозяин…
Он остановился, видя, что племянник, густо покраснев, надвинулся на него, вместе со стулом, кашлянул сипло…
– Тогда – позвольте объясниться начистоту, – сказал он, точно гвозди заколачивая. – Вы подозреваете меня в расчёте на имущество, об этом мне вот и Константин Дмитриевич говорил. Вы ошибаетесь весьма обидно для меня. Богатство ваше мне не нужно, и я от него отказываюсь. Могу даже написать заявление, что не принимаю наследства, напишу сегодня же и вручу вам. А жить к вам я переехал только потому, что вы человек одинокий, больной и вам скучно. Мне же известно, что вы лучше многих прямотой характера и другими качествами. Учителя гимназии Бекера вы могли вполне законно разорить и обратить в нищего, так же как девушек Казимирских, а вы этого не сделали. Отсюда моё уважение к вам и ответ, почему я живу у вас. А больше я – не могу! Прощайте!
Яков совершенно осип и, кончив речь свою почти шёпотом, закашлялся, встал, пошёл к двери, говоря по пути:
– Конечно, я очень благодарен, но – каюсь…
– Постой! – крикнул Быков, туго подтягивая шнуровой пояс халата и зачем-то высоко, к плечам подняв кисти его. – Постой, не горячись!
Но Яков Сомов уже скрылся за дверью. Тогда Быков встал, вытянул руки, держа в них концы пояса, как вожжи, и крикнул Кикину:
– Вороти!
Горбун вскочил, закружился, исчез.
– Скажи, пожалуйста! – вслух бормотал Быков, изумлённо глядя в двери, прислушиваясь к тихим голосам на лестнице вверх. Изумлял его не отказ Якова от наследства, а то, что Яков знает о Бекере, глупом человеке, попавшем в лапы ростовщика, о красавицах сёстрах Казимирских, почти разорённых гулякой отцом.
«Уважаю, сказал! Обиделся. Совсем ещё дитё».
– Чудак! – встретил он Сомова, сконфуженно усмехаясь. – Ты что же это вскипел, а? Ну-ко, садись! Наследство принадлежит тебе не по моей воле только, а и по закону…
Стоя, держась за спинку стула, Яков тихо, но твёрдо сказал:
– О наследстве не желаю говорить.
– Да – ну? Так-таки и не желаешь?
– Нет. Ещё, может, скоро все наследства будут уничтожены.
– Чего это? – спросил Быков, раскачивая кисти халата. – Ты – сядь!
Он чувствовал необычно: так, должно быть, чувствует себя голодный нищий, неожиданно получив вкусную милостину.
– Ты на больного не сердись! Лишить тебя наследства никто не может. Тут – закон!
Яков сел и сказал:
– Закон этот уничтожить надо, от него только несчастия одни.
– Ну, ладно, уничтожим, – шутливо согласился Быков, присматриваясь к наследнику. Ему показалось, что Яков нездоров; девичье лицо его осунулось, губы потемнели, он часто облизывает их языком, провалившиеся глаза смотрят хмуро и мутны.
– У тебя не лихорадка ли?
– Нет, – сказал Яков, приглаживая вихор. – Только вы не шутите, – против богатых большое движение народа и такие голоса, чтоб все имущества отнять…
– Не бойся, – уверенно успокоил Быков. – Не бойся, не отнимут!
– Я – не боюсь; я сам за это…
Быков как мог глубоко, с храпом втянул в грудь много воздуха и, шумно выдохнув с ним боль, заговорил той крепкой, раздельной речью, как поп Фёдор говорил проповеди:
– Человек без имущества – голая кость, а имущество – плоть, мясо его, понял? Мясо!
Шлёпнув ладонью по коже ручки кресла, он повторил ещё раз:
– Мясо. И живёт человек для того, чтоб обрасти мясом до полноты исполнения всех желаний. Мир стоит на исполнении желаний, для этого вся людская работа. Кто мало хочет, тот дёшево стоит.
– Вот все всего и захотели, – усмехаясь, вставил Яков.
– Чего это? Чего захотели? Ты – словам не верь, работе верь. Мало захотеть, надо сделать. Когда всего будет много – на всех хватит, все будут довольны.
И, мягко, как только он мог, Быков сказал племяннику:
– Я – не глуп, понимаю: ты всё по Христу хочешь, попросту, чисто. Это – верно, что Христос желал всё разделить поровну, так ведь он в бедном мире жил, а мы – в богатом живём. В Христову пору и людей было немного и хотели они малого, а и то на всех не хватило. А теперь мы стали жаднее, нас – множество и всякому – всего надо. Значит: работай, копи, припасай…
Быков сам был удивлён своими мыслями, они возникли вдруг и независимо от его воли, пришли, как чужой человек, чужой, но – интересный. Это смутило его, но одна мысль показалась ему умной, верной, легко разрешающей греховную путаницу жизни, и, сам прислушиваясь к ней, он повторил:
– Сначала, значит, надо наработать, накопить всего, потом – дели всем поровну и даже уродам, которые ни к чему не способные, им – тоже! Чтобы никакой бедности и грязи не было и греха не было бы ни тени. Так-то. Все – сыты, каждый живёт как умеет, никто на тебя со злобой, с завистью не лезет. Каждый сам себе свят. Вот! Именно так: каждый человек сам себе – святой!
Говорил Быков и всё более изумлялся, чувствуя, что этот ход мысли имеет силу развиваться без конца, легко подсказывая нужные слова. Ему даже показалось, что тугой клубок этой мысли давно, всегда лежал на дне его души, а сегодня ожил и завертелся, спуская бесконечную, крепкую нить. Это развёртывание клубка захватывало дыхание, точно Быков стремительно ехал по зимней, гладко укатанной дороге. Необыкновенно легко говорились эти новые слова, как будто он всегда думал ими. Приятно было чувствовать себя по- новому умным, видеть, как горбун, слушая, улыбается пьяной улыбкой, а Яков, наклонясь на стуле, смотрит, глазами девушки, родственно. И всё это было до такой степени трогательно, так взволновало ощущением силы, связующей людей, что на глазах Быкова выступили слёзы умиления, он вдруг ослабел, привалился к спинке кресла и пробормотал, устало закрыв глаза:
– Кому приятно супостатом быть для людей? А нужда – необорима, нужда в работе, ох, велика! И – торопиться надо, – всякого ждёт смерть…
Кикин, вскочив со стула, озабоченно сказал: – Вы, Егор Иваныч, лягте, вы устали. Яша, отведём!
Взяв Быкова под руки, они отвели его в постель, заботливо уложили, и ушли бесшумно, горбун, заплетая ноги, впереди, а Яков, приглаживая вихор, шёл за ним опустя голову.
Несколько дней Быков прожил, чувствуя себя именинником, торжественно приподнятый выше обычного, окутанный тёплым облаком забот Кикина и Якова. Он сильно ослабел за эти дни; пришлось пригласить для ухода за ним сестру милосердия, длинную, тонкую, как жердь, молчаливую женщину, с рябым лицом и бесцветными глазами. Покорно наблюдая таяние сил, Быков, сквозь туман своего