настроения, смутно видел, что жёлтое лицо Кикина озабоченно вытягивается, глаза тревожно бегают, прячутся. Яков тоже стал более молчалив, бледен, хмур; он по нескольку раз в день исчезает куда-то, а возвратясь, говорит о событиях неохотно, осторожно.
«Жалеют, – соображал Быков. – Оба жалеют. Не хотят беспокоить. Видно – скоро конец мне».
Но мысль о смерти пугала его ещё менее, чем раньше, обидный смысл её притупился, стал не так горек, хотя невольно думалось:
«Теперь бы и пожить немного с Яковом-то. И Кикин тоже хорош. Теперь они меня поняли. Развернул я душу пред ними, они и поняли».
И, мысленно усмехаясь, думал о наследнике:
«Доказал я ему, как надо понимать имущество, беспокоится парень. А говорил: разделить бедным! Эх, люди…»
– Чего делается в городе? – спрашивал он сестру милосердия, желая проверить путаные рассказы Кикина и осторожные племянника.
– Бунтуют всё ещё, – равнодушно отвечала женщина, как будто бунты были обычным развлечением горожан, вроде пьянства и торговли. Она часто зевала, прикрывая рот горсточкой, зевнув, быстро крестилась, в бесцветных глазах её застыл сон, в бесшумной походке была кошачья гибкость.
Стрелять в городе начали с субботы на воскресенье, на заре серого, дождливого дня. Первые выстрелы раздались где-то далеко и звучали мягко в воздухе, пронизанном пылью мелкого дождя.
Быков несколько минут слушал эти щелчки, похоже было, что ворона бьёт клювом о мокрое железо крыш.
– Что это стучит? – спросил он, разбудив сестру; она прислушалась, подняв голову, как змея, глядя в серые квадраты окон.
– Не знаю. Лекарства дать?
– Молчи.
Щелчки участились, подвинулись ближе, чмокая часто, точно косточки счёт под пальцами ловкого счетовода.
– Похоже – стреляют, – угрюмо сказал Быков, уже хорошо зная слухом старого солдата, что это именно выстрелы. – Поди-ка, разбуди верхних…
Сестра ушла, качаясь в сумраке, как под ветром, затыкая пальцами волосы под платок. Быков сел на постели и слушал, тоже приглаживая трясущимися руками волосы головы и бороды.
– Стреляют, сукины дети! Это – кто же в кого?
Сестра сбежала по лестнице очень быстро и ещё в двери взвизгнула глупым, тонким голосом:
– Стреляют! В крышу, в вашу…
– Дура, – строго сказал Быков. – Холостыми стреляют.
– Ой, нет…
– Молчать! Это – маневры. Пулями в городе нельзя стрелять.
– Ой, нет! Ой, батюшки, нет…
Женщина подбежала к окну, раскрыла его, – в комнату влетели дробные звуки. Быков слышал, что бьют из винтовок и револьверов. А вот бухнула бомба, заныли стёкла, в окнах дома, наискось от окон Быкова, тревожно вспыхнули огни. Крестясь, женщина присела на пол и тоже заныла:
– Господи-и…
Вошёл, вертясь, Кикин в пальто и фуражке, шёл он на пальцах ног, лицо его, освещённое огнём лампы, казалось медным и мёртвым.
– Чего это делается? – крикнул Быков. – Где Яков?
– Ушёл.
– Когда? Куда?
Сняв фуражку, горбун виновато развёл вывихнутыми руками:
– Я, Егор Иваныч, говорил ему – не лезь, не надо! Хотя они действительно обманули…
– Кто?
– Начальство, правительство. А Яша говорит: нельзя, товарищи… Подлость, говорит. Он – с кононовскими, с литейщиками…
Быков что-то понял, его точно кнутом хлестнуло; спустив ноги с кровати, он захрипел:
– Халат! К окну меня! Эй, баба…
Выглядывая из окна, сестра отмахнулась рукой:
– Как знаете сами! Пожар начался. Я – домой…
Но не только не ушла, а даже не встала с пола, стоя на коленях пред окном.
Одевая Быкова, Кикин бормотал:
– Как бы не влетело в окно что-нибудь…
– Молчи, – сурово сказал Быков. – Сводник! Укрыватель…
Стреляли близко. Был слышен даже протяжный крик:
– А-а-а…
Гремели запоры ворот, хлопали двери, где-то два топора рубили дерево, визгливый бабий голос тревожно крикнул:
– Садами беги…
Подойдя к окну, Быков увидал, как по улице проскакал чёрный конь, ко хребту его прирос человек, это сделало коня похожим на верблюда, а по неровному цоканью подков было слышно, что конь хром. Прижимаясь к заборам и стенам домов, в сумраке быстро промелькнули три фигуры, гуськом одна за другою, задняя волокла за собою какую-то жердь, конец жерди шаркал по камням панели, задевал за тумбы.
«Воры», – решил Быков, чувствуя, как внутри его грозно растёт тишина, пустота, а в ней гулко отражаются все звуки и тонут, гаснут мысли. Вот провыла пуля, шелохнулись сухие листья на деревьях.
«Рикошет», – определил Быков и услыхал робкий голос Кикина:
– Вы бы отошли от окна…
Он толкнул Кикина в плечо.
– Бунт, значит?
– Восстание рабочих, Егор Иваныч…
– Яков, Яшка – в бунте?
– С кононовскими он…
– Иди, – сказал Быков, протянув руку в окно, на улицу. – Иди, позови его! Сейчас же шёл бы домой. Что ж ты, подлец, молчал, скрывал?..
Кикин виновато пробормотал:
– Яша говорил вам: с оружием в руках…
– Иди! Погибнет Яшка – жить не дам тебе!
Челюсть Быкова так тряслась, что казалось – у него отваливается борода. Вытянувшись, как во фронте, серый, высокий, он стоял в мутном пятне окна, вытаращив глаза, щёлкая зубами, ноги его дрожали, и халат струился, стекал с костей его плеч.
Кикин исчез.
– Я – домой, – повторила сестра милосердия.
Не отводя глаз с улицы, налитой туманом, Быков тяжело опустился в кресло. Стреляли меньше, реже, тюкал топор, что-то упало, бухнув по забору или воротам, ломая доски. Непонятно было: почему так туго натянулись и дрожат проволоки телеграфа? Затем, неестественно быстро, в улицу всыпался глухой шум, топот ног, треск дерева, и знакомый, высокий, но осипший голос крикнул:
– Снимай ворота! Там бочки на дворе, – выкатывай…
«Это у меня на дворе бочки», – сообразил Быков.
А на улице под окнами кричали:
– Вяжи проволоку за фонарь! Тяни поперёк улицы… Р-руби столбы… Ногу, ногу, чёрт…
– Тут – Яшкин голос, – вслух сказал Быков. – Его!
Думать о том, что делает Яков, – не хотелось, но Быков всё-таки бормотал, ложась грудью на